Малику наконец удалось скинуть простыню, обнажив тело девушки.
В одну секунду Дивиль успел разглядеть черную гематому почти на пол-лица, надорванные фиолетовые губы и уши, потом скользнул глазами по своей любимой круглой родинке на бордовой шее, прямо по центру, чуть ниже подбородка, после чего отвернулся и зажмурился. Содрогнулся. Мгновенное опустошение, почти забытье. Наощупь отыскал белоснежную холодную руку. Увиденное хлестнуло по сознанию, откликнулось внутри тяжелым хлопком. Обезображенное лицо не исчезло даже после того, как он зажмурился – страшный образ, как кадр впечатался во внутреннюю поверхность век: контуры мертвого, иссиня-черного лица проступали сквозь темноту проявленной пленкой – и никакими усилиями не удавалось стереть этот образ.
– Все, можете накрывать… Жена, надеюсь, не видела?
– Нет, мы не пустили…
Михаил выждал несколько мгновений, а потом открыл глаза. Тело уже было закрыто.
– Это хорошо… У меня просьба… Отрежьте для меня локон ее волос. Потолще…
Санитар кивнул, а Дивиль вышел в коридор, немного прихрамывая. Ботинок хлюпал от крови.
Во время похорон Михаил стоял рядом с бывшей женой. Сжимал в ладони густую прядь светло-русых волос, намотанных на указательный палец левой руки. Уже начинало подмораживать. Мелкий снег сыпал на землю. Смешивался с черной грязью и пожелтевшей травой. Пришедших было много: знакомые, родственники, друзья и коллеги жались друг к другу огарками истаявших свечей.
Черная могила, окруженная грязным снегом, смотрела в небо как вспоротое брюхо или разинутая пасть. Михаил переводил взгляд с бледных лиц, окруженных паром, на вишневый гроб и хрупкие кресты – бесчисленные, как ржаные колосья в поле. От мраморных плит с фотографиями становилось еще холоднее. Внимательные и мрачные лица погребенных смотрели с памятников, напоминающих запотевшие окна. Казалось, застывшие на фотографиях глаза чего-то усиленно ждали. Ко всем этим пожелтевшим овалам, истертых временем, добавился свежий снимок смеющейся Полины.
Михаил не хотел отпускать дочь, он держался за память о ней, за ее смех, за родинку, он сжимал Полину, как эту самую прядь волос и тянул к себе: жизнь давно была обессмыслена, подрезана – теперь, без дочери, сделалась чем-то еще менее полноценным и совершенно никчемным, но что-то смутное в глубине души, какой-то едко тлеющий огонек подсказывал ему: отпустить необходимо. Стоило режиссеру уловить эту мысль, лицо его как-то сразу подобралось, скрепилось в своих заостренных чертах, а в глазах затеплилось что-то, как бы влилось в них и приглушенно заиграло. Дивиль не сомневался, его еще долго будет бередить смерть дочери, но нужно сделать все, чтобы удержаться за это обновленное горение, поднявшееся в душе, за этот нарастающий внутренний полушепот своего существа, который он сейчас так отчетливо распознал.