В остальные дни я должен был сидеть в библиотеке. Ранним утром поднимался по будильнику (жил я в хорошем районе, недалеко от Кенсингтона, но слишком близко к станции метро; тонкие стены, в полтора кирпича, дрожали; комнатка была размером с курятник, а в душевой не повернуться). Разогревал дорожным кипятильником воду, заливал перетертые хлопья и с отвращением, но очень дешево, завтракал классической овсянкой. Хотя не знаю, так ли ее классики готовили. В восемь выходил, и, поскольку денег на подземку было жалко, шагал пешком – мимо беленького, в колониальном вкусе, Челси, через дымные остатки диккенсовского Лондона – к Библиотеке. Дорога занимала час пятнадцать. Могла бы занимать и меньше, если бы не поздний март. Но все вокруг дышало свежестью и счастьем, цвел кустарник, пахло чем-то розовым и мокрым.
В библиотеке начиналось испытание на прочность. Два или три часа я добросовестно читал и конспектировал. Потом как бы случайно взглядывал в окно, и понимал, что больше не могу. Эрос эросом, а нестерпимо хочется на воздух. Я взывал к своей научной совести; совесть молчала; ноги несли меня к выходу. Сохо уступало место Пиккадилли; в книжном магазине «Ватерстоунз» гужевались лондонские умники; Темза мрачно сочилась сквозь город.
Однажды я забрел в Высокий суд. Тут было тихо, как в Библиотеке, но без книжек. И величественно, как в соборе, но без Бога. Серые готические своды, коридоры, длинные и узкие; в некоторых кабинетах слушались дела. Я на цыпочках зашел в одну из этих комнат. В голову пришло еще одно сравнение: университетская аудитория, но без студентов. Участники процесса сидят по лавкам, к ним лицом – седовласый судья, сбоку от судьи – молоденький помощник, соответствующей национальности, толстенький, короткий, в старомодной тройке, карманные часы на узловатой цепи. Помощник развалился в кресле, ручки соединил под животом и крутит пальчиками. От потолка на проводах свисают микрофоны, как гранаты на растяжке. Царит божественная скука справедливости.
О! так ведь ответчик – русский. К нему склонилась переводчица, роскошная брюнетка, с молочной гладкой кожей, сквозь которую неровно розовеет плоть. Переводчица оборачивается, принимая у поверенного копию; глаза у нее огромные, зеленые: темные и яркие в одно и то же время.
Надо же было такому случиться: через день я встретил судейскую нимфу в полуподвальном баре, возле собора святого Петра. Она быстро читала газету, отхлебывая эль из оловянной кружки и закусывая сэндвичем с говядиной. На ней было черное платье с деловым декольте; все розово-молочное вводило в трепет.
Набравшись наглости, я подошел и на плохом английском осведомился, можно ли подсесть? Девушка спокойно подняла глаза, оглядела меня, как, наверное, оглядывают перед покупкой лошадь, и по-русски, с милейшим акцентом, ответила:
– Присаживайся, ладно, хорошо. Ты кто? и ты откуда?
Мы разговорились. Она была из Глазго; звали ее, предположим, Джоан; старше меня на три года. Русским занялась не потому, что Достоевский и Толстой, а потому, что в юности была троцкисткой и жила в коммуне. Начала учить язык кумира, а тут случилась перестройка, русских стало много, и дело оказалось хлебным.
Я проводил Джоан до банковского офиса, где она должна была переводить какому-то развязному кооператору, которого заранее презирала: ну и манеры у этих господ. Через два часа мы встретились; Джоан повела меня в церковную пивную, куда лондонской полиции заказан вход. «Представляешь? они бессильны». Народ прибывал, все оплывало в сигаретном дыме, мы перекрикивали гам.
Потом был еще один бар, и еще; с каждым разом становилось все смешнее; кто первым пошел в туалет, тот и платит. Как вы догадались, проснулся я не по будильнику, и поздно, и в чужой квартире. Рядом лежала Джоан; без одежды она была немного полновата, но все равно – необычайно хороша. Хотелось ущипнуть ее и улыбнуться.
Я перебрался к ней. Нам было славно. Безответственный взаимный интерес людей, которые сейчас сошлись, а завтра разойдутся: вот ты какой? а ты – такая? Я сравнивал Джоан с советскими красотками; они ей в пятки не годились. То, что мы тогда считали томностью, кокетством, а иногда отвязностью, было только следствием неопытности и проявлением тяжелых комплексов. На первом же свидании – рассказ о прабабушке-польке (не встречал ни одной хорошенькой советской девушки без таинственных польских корней, как не встречал и без бабушки-ведьмы), русалочий смех с обязательным закидыванием головы, через месяц – намек на замужество… как я мог это терпеть?
Но через месяц, во время завтрака (овсянка, будь она неладна) Джоан внезапно побледнела, выбежала в туалет. Вернулась грустная.
– Что с тобой?
– Так, показалось.
– И все-таки?
– Да нет, я говорю тебе, что ничего.
– Джоан. Я начинаю нервничать. Я имею право знать.
– А ты уверен, что тебе это нужно знать? Ну ладно, я скажу. Хочу быть от тебя беременной, но ничего не получается.
Я опешил.
– Зачем беременной?
– Ты глупый какой. Чтобы родить ребенка.
– Зачем ребенка?