И еще вот о чем он написал бы в этой книге: «В переулке, где живет канатчик, люди как мухи мрут от тифа. В прошлый понедельник у стекольщика Доди умерла дочь Рива — не девушка, а дуб. Своим трудом всю семью содержала: шила зипуны для Шаи, торгующего готовым платьем. Младшая дочка Доди и его мальчик также умерли от тифа две недели назад. Мальчик был хромой, и из уха у него текло. Ему следовало бы поехать на лиман».
Смерть Ривы, дочери Доди, Пенек не скоро забудет. Он шел за ее гробом до самого кладбища. В городе говорили, будто над ее могилой будет поставлен венчальный балдахин, так как Рива умерла невестой[12]. Но балдахин так и не поставили. Дед Ривы, Исроел-Мордхе, бывший водовоз, хриплым голосом закричал у открытой могилы:
— Земля! Уже время тебе закрыть свою пасть!
А несколько раньше, когда в квартире стекольщика оплакивали Риву, собравшиеся у дома женщины осыпали проклятьями зажиточных и сытых, что сидят в тепле по домам и поминутно щупают свой лоб, не заболели ли они тифом, — у них всегда найдется лишняя десятка, чтобы вызвать себе врача из ближайшего города. Там же, у дома, где оплакивали Риву, жена канатчика кричала во весь голос:
— Земля, открой свою пасть и проглоти их сразу всех! Всех!
Этому не соответствовали выкрики Исроела-Мордхе: «Земля! Уже время закрыть тебе свою пасть!»
Земля, по мнению Пенека, была в очень затруднительном положении: «Кого же ей слушаться? Исроела-Мордхе или жену канатного мастера?»
Отекшие от недоедания женщины с выпирающими беременными утробами, не имеющие даже полена дров для растопки, молят бога о морозах. На кухне у жены Шлойме-Довида они беседуют между собой:
— Хоть бы большие морозы ударили!
— Морозы убивают заразу.
Пенек помнит, как в прошлом году вокруг «белого дома» шаловливо порхали снежинки.
Совсем по-иному падают снежинки здесь, на городских окраинах, где люди мрут от тифа как мухи. Снежинки словно грозят бедой тем, кто сидит в тепле в богатых покоях. Пройдет несколько лет, вспомнятся Пенеку эти снежинки, и покажется ему, что снежинки предрекали: «Не простится им… Не простится…»
Как-то вечером в «доме» на кухне люди собрали в складчину рубль. Кучер Янкл и Шейндл-долговязая вынуждены были внести по сорок копеек, так как старуха Хая не хотела дать больше двадцати. Этот рубль они отослали маляру Нахману. Но это не помогло — его жена умерла от тифа. Всю неделю после смерти матери Борух не работал у жестянщика. Пенек встретил товарища на улице в женской телогрейке, — видно, покойной матери, — остановил его, но не обменялся с ним ни единым словом. Борух только несколько раз шмыгнул носом. Пройдет несколько лет, и Пенеку вспомнится эта встреча и покажется, что и в этом слышалась угроза: «Не простится им! Не простится!..»
Убогие, распухшие от голода женщины с выпирающими беременными утробами, женщины, сморкающиеся прямо в подол, молили бога о морозе.
Настали морозы — тиф прекратился. Снега засыпали на окраинах все катки, плевки нищеты, очаги заразы. На предпраздничных базарах и ярмарках шла бойкая торговля с крестьянами. Странствующие коробейники-венгры приносили в дом разные диковинные вещицы, коврики, редкостные материи. Арон-Янкелес торговал в лавке и на лесном складе, надевая поочередно одну из своих трех шуб: в будни ильковую, в субботу лисью, в праздник хорьковую. Тифозные катки дремали под снегом. Отошли рождественские праздники, кончились ярмарки. Снег потемнел. Тусклее стали зимние дни. Окрестные села, закончив свою торговлю с городком, снова возненавидели его, как ненавидит здоровый мужчина расслабленную, истаскавшуюся женщину, с которой он согрешил. Деревня отдалилась от города на десятки по-зимнему длинных верст, оставила город в одиночестве.
Бесконечно тянулись зимние дни. Их серая хмурь томила и угнетала и казалась неизмеримо длиннее залитых солнцем летних дней.
А в доме Шлойме-Довида Пенек зубрил вслух с талмудическим напевом:
«Вол чесался о стену и упал на человека… вол имел умысел убить корову, но убил человека… вол невиновен…»
По городку бродил Петрик — Петрик из-под винокуренного завода, тот самый, что ходит все лето босиком и лепит кирпичи у глинистого оврага. Зимой, в полушубке и сапогах, он кажется словно связанным по рукам и ногам. У замерзших глиняных ям ему зимой делать нечего.
Лицо у Петрика небритое, почернелое, все в жестких быстрорастущих колючках. В серых глазках Петрика мерцает тоска, словно просветленная страданием. Городская беднота говорит о нем:
— Петрик… разве он чужой? Золото, а не человек. Душу отдаст еврею-бедняку.