— Почему лампу не зажгли? — сердится она. — Темень у вас египетская!

Голос у нее злой, обиженный, хотя несколько минут назад она наслаждалась здесь уютом надвинувшихся сумерек и пламенем, полыхавшим в печи.

Шейндл-долговязая нехотя зажигает стенную лампу. Она готова сейчас делать самую черную работу, лишь бы не разговаривать. Вот вспыхнул огонь в лампе. В кухне стало светло. Шейндл-долговязая почему-то осторожно оглядывает всех. Ее круглые черные глаза горячечно блестят, веки пылают, а приплюснутый плоский нос бледен и холоден. Буня уже успела засучить рукава и заложить края головного платка за уши. Она шмыгает то к кухонному столу, то к печи, двигаясь точно и ловко. С засученными рукавами, она опять принимается за работу, — словно теперь утро и день лишь начинается.

Отжимая мокрый салат, она всей грудью налегает на стол. Она стискивает зубы при одном упоминании о Шейндл-важной.

— Пожаловала мать-командирша… Забот у нее немало… Подумаешь! Разносолы для Цирель заказывает… Позаботилась бы лучше, чтобы Цирель не обошли в папашином завещании… Яствами потчует, а коли наследство делить придется, как липку ее обдерет…

Янкл насупился.

Разговор о Шейндл-важной ему, видно, не по душе. Насвистывая молдавскую песенку, он поглубже засовывает руки в карманы брюк и выходит во двор. Его зовут обратно и напоминают, что Шейндл-важная ночует здесь. Стало быть, оба фонаря во дворе, как всегда во время приезда почетных гостей, должны гореть всю ночь.

Но Янкл не отзывается, продолжая насвистывать песенку. Пенек следует за ним в конюшню, где Янкл зажигает большой фонарь. С минуту оба стоят у порога, любуются на красивых, рослых лошадей, погруженных по колено в разостланную солому. Засунув морды в ясли, они жуют овес, сочно хрустя зубами. Глаза у этих больших, сильных животных красные, светящиеся, не по-лошадиному умные. Близ лошадей лицо Янкла светлеет. Он чувствует себя здесь гораздо свободнее, чем в присутствии обитателей «дома». В углу против фонаря стоит его просторная постель: большой ящик, набитый сеном и прикрытый сверху старой конской попоной и медвежьей полостью; на взгляд Пенека, удобная, заманчивая постель. Его неотвратимо тянет к себе ее спокойный уют. С величайшим удовольствием повторил бы теперь он одно из своих тягчайших прегрешений: остался бы ночевать с Янклом в конюшне. Но из кухни прибежала Шейндл-долговязая и требует, чтобы Пенек сию же минуту вернулся в дом: ему пора спать. Она и слушать не хочет Янкла, который бурчит себе под нос.

— Да, — насмешливо повторяет она, — «оставьте его». Легко сказать! А потом пилить будут не вас, а меня: «Зачем, мол, оставила?..»

Она берет Пенека за руку:

— Не упрямься, будь умницей…

Все же она медлит уйти. Янкл, не раздеваясь, лег на свою койку, подложив локоть под затылок. Шейндл же все еще стоит, длинная, чуть-чуть наклонившись вперед. Глаза лошадей блестят в свете фонаря, но глаза Шейндл светятся еще сильнее: черные, жгучие, они напоминают раскаленные угли. Еще более жгучими кажутся ее пальцы, схватившие ручку Пенека. Дышит она часто и глубоко, словно долго бежала. Запах недавно прибранной конюшни и красивых, вычищенных лошадей щекочет нос. Этот острый и терпкий запах с каждой минутой возбуждает ее все больше и больше. Пенек удивленно озирается на Шейндл и ловит ее затуманенный взор, устремленный украдкой на Янкла, на его постель. Пенек смотрит на Шейндл, на Янкла, на постель и не понимает, что здесь происходит.

Вдруг раздается приглушенный голос, странный, чудной:

— Что же вы стоите? Шли бы спать…

Чей это голос? Янкла?

Шейндл-долговязая вздрагивает. Горячими пальцами она крепко сжимает руку Пенека и уводит его в дом. Во дворе слышен молдавский напев. Это поет Янкл, лежа на своей постели:

Ты да Ду-у-у-най, Ду-у-у-най…Ду-у-у-най, Ду-у-у-най да…3

Известное дело, то, чего Шейндл-важная способна добиться от отца за один вечер, иному не удастся за всю жизнь. Впрочем, не меньшего может добиться и отец от дочери.

Каждый из них считает другого единственно достойным себе соперником: по части ума не сыскать такого во всем свете. Но стоит отцу с дочерью о чем-либо поспорить, как оба безжалостно осыпают друг друга дерзостями, не зная пощады, словно ни в грош не ставят один другого.

А потом каждый у себя в комнате не спит до утра: не наговорил ли другому чего лишнего. Особенно тревожится в таких случаях Шейндл-важная. Поэтому она каждым своим словом как бы заранее дает отцу почувствовать:

— Ты большой человек, пожалуй, один из самых значительных, не спорю. Недаром о тебе слава по всей округе идет. Мне бы такую славу, ничего бы против этого не имела. Но именно потому я и могу себе позволить резкости, когда слышу от тебя нелепости. Именно потому, что я дочь такого отца…

Тут пахнет лестью, — этого отец не любит, — однако до известного предела эта лесть приемлема.

Перейти на страницу:

Похожие книги