— Ерунда… — перебивает ее отец. — Воображаю: у адвоката Минскера — и вдруг борода раввина, да еще кошерная кухня… Многого все это стоит, если человек обзаводится ими не для бога, а чтобы заполучить жену…
— Хорошо, пусть так, — уступает Шейндл-важная, — но ты ведь знал, что я по нему сохла, а при тебе даже заикнуться об этом не смела…
Отец непоколебим.
— Ну, довольно, — говорит он, — ты и сама не знала, чего хотела. Об этом и говорить нечего. Ты ведь было задумала замуж выходить за этого… доморощенного комедианта Шлему. По уши была влюблена…
— Пожалуйста, — повышает голос Шейндл-важная, — не путай, прошу тебя. Не я была в Шлему влюблена, а наоборот — он в меня. Вот как это было…
— Вот как? — иронизирует отец. — Почему же это он был влюблен именно в тебя? Почему не в кухарку Буню или Шейндл-долговязую?
Вот оно что…
Тут только и становится по-настоящему занятно.
Шлема — младший сын тетки Пенека со стороны матери — «прошел огонь и воду», как отзываются о нем в городе. Сейчас он — инспектор страхового общества, имеет под началом нескольких агентов, разъезжает с ними по уезду, собирает страховые взносы у помещиков. Он все еще холост. Случается, по дороге он останавливается перед «домом». У подъезда его ожидает парный экипаж, самый щегольской в городе извозчик.
Сидя на козлах, широкозадый возница рассказывает кучеру Янклу о Шлеме:
— Не скупой он, грех жаловаться. Цена мне по такции три рубля в час положена. А он как когда. Порой и четыре и пять рубликов пожалует. Любит очень быструю езду, вовсю велит гнать. Это так, езда с ним нелегкая… «Гони во всю ивановскую» — требует.
Шлема — высокий, бритый, одет с иголочки, носит котелок и коротенький пиджачок. Его как-то спросили:
— Неужто, Шлема, такая мода теперь пошла? На голове горшок, а сиденье все наружу?
На Шлемином цыгански удлиненном лице едва заметно улыбнулась одна лишь точка.
— Да, — ответил он тихо, едва шевеля губами, — что касается сиденья, то лишь теперь поняли: это самое главное из того, что человек должен показывать миру…
На Шлемином лице улыбается одна лишь точка, но и этой одной улыбающейся точкой он заставляет всех окружающих покатываться от хохота, — такая уж сила в этом Шлеме! Умеет он изображать разных людей, даже самых старых женщин, умеет подражать говору маленьких детей, старых евреев, умеет петь на разные голоса — басом, баритоном, тенором, женским голосом, умеет он и но-настоящему петь: задушевно, сильно, красиво, так что за сердце берет. Иногда ему вдруг вздумается передразнить голос сердитого Зейдла или же старого Ешуа. Тогда из кухни прибегают Буня и Шейндл-долговязая, становятся у дверей, но их не замечают — до того все захвачены искусством Шлемы.
Все им восторгаются:
— Ну и Шлема!
— Такого не сыщешь во всем мире!
— Психологику всех людей знает…
— А умница какая! По лицу видать… Продувной малый…
Заезжающие иногда в «дом» гости из Киева и те им восторгаются:
— Большой талант! Зря он здесь пропадает. Актером был бы знаменитым…
О том, что Шлема был связан какой-то особой дружбой с Шейндл-важной, об этом Пенек неоднократно слышал на кухне.
История этой дружбы часто всплывала в разговорах Буни и Шейндл-долговязой. Пенек помнит один летний вечер. «Дом» опустел, родители со старшими детьми куда-то уехали. Во дворе на ступеньках небольшой лестницы, что у кухни, непринужденно расположилась вся прислуга. Шейндл-долговязая распевала все песенки, каким ее только научил Зусе-Довид. Одну песенку все подхватывали хором, хватались за бока, повторяли много раз. Песенку эту сложил сам «шельмец» Зусе-Довид.
И вот, оказывается, теперь обо всем этом можно услышать от отца, да и от самой Шейндл-важной.
Вот интересно!