Мы съездили «к своим», я помню, как я и бабушка спали вместе на полу, папа с мамой – на диван-кровати, а Катя – за шкафом. Помню, как в Новый год сидели перед телевизором до часу ночи, и с тех пор я перестал бояться этого «Часаночи», старика с час-ночным духом изо рта, чесавшим нос. А, оказывается, этого злого старика просто нет на самом деле, и час ночи по виду ничем не отличается от девяти часов вечера – времени, когда бабушка обычно говорила, что пора отходить ко сну.

Сильнейшее впечатление произвела на меня новенькая, отливающая краснотой копейка, на которой стояли незнакомые цифры: «1971». Я смотрел и не верил глазам, я не представлял себе, что тысяча девятьсот семидесятый год может когда-нибудь кончиться. Я никак не соглашался привыкнуть к наступлению нового года с другой цифрой на конце. И долго еще я не мог заставить себя опустить эту копейку в свою собачку-копилку, я все вбирал и вбирал в себя это непривычное для глаза сочетание – один, девять, семь, один. Я словно вступил в немного измененную вечность под названием «Моя жизнь».

Потом, в детском саду, я подолгу рассказывал Ивановой про Москву, про то, как мы были на «ВэДээН – Ха!»: именно так, с раскатистым выдохом на конце, произносили это слово взрослые. Как я видел там ракету, на которой летал Гагарин, и рядом – маленький даже по моим меркам истребитель, папа называл его «ястребок». А Иванова все просила и упрашивала меня рассказать про это снова и снова. Я не хотел говорить про одну только ракету, о которой папа сказал, что у нее внизу торчат «сопла», но не объяснил, что это за сопла такие и зачем они нужны. А бабушка растолковала, что сопла – это сопелки, как в носу: «Ракета чихнет в эти сопла-сопелки и полетит».

Я рассказывал Ивановой про самый-самый лучший павильон «Свиноводство», как мы отстояли туда огромную очередь, зато потом видели большущих свиней с поросятками, и так проголодались, глядючи на эти сочные окорока, что папа нас повел в теремок-шашлычную, и мы там снова стояли в длинной изнурительной очереди, а потом ели пахучий румяный шашлык на длинных и острых шпагах-шампурах.

И спросил я тогда о заветном у взрослых:

– А в этом павильоне крысы тоже живут вместе со свиньями?

Мама чуть не подавилась шашлыком, а папа сказал серьезно:

– Нет, Саша, там крыс убивают сразу. Так и нужно поступать с крысами. Убивать без жалости.

Я не знал еще тогда, что сразу после войны папа сидел в тюрьме под Карагандой – за то, что перед самой Победой его отряд попал в немецкую засаду и папа провел в окружении шесть часов. Потом его вытащили с медных приисков фронтовые друзья, он долго жил в ссылке в лесном селе Варнавино… И в зимней новогодней шашлычной на ВДНХ папа, чуялось мне на уровне интуиции сыновней, имел в виду каких-то других крыс, которых надо убивать.

Бабушка только покачала головой, но смолчала. Она догадалась, что папе вспомнилось что-то нехорошее, и не о крысах вовсе, а о людях.

Иванова смеялась над моими рассказами, а я удивлялся про себя: «Почему она смеется, ведь у нее папа умер. Его убили, дядю Валю. Если бы у меня папа умер или бы его убили, я бы никогда в жизни больше не улыбнулся, я бы плакал каждый день».

Мы уже договорились с Ивановой, что будем после детского сада ходить в одну школу, в один класс и сидеть за одной партой.

– А вдруг нам не разрешат? – говорил я.

Иванова после этих слов как-то сразу становилась чужой, называла меня «боя́кой»:

– Ты бояка!

А потом притворялась взрослой и равнодушной.

– Да нуси, подумаешь, можно и на разных партах сидеть, – как-то слишком легко отступала от наших планов Иванова.

И я снова испытывал тоскливую пустоту внутри, понимая, что мне всякий раз приходится ее уговаривать, а она лишь идет мне на уступки, нехотя и с каким-то безразличием. «И так будет всегда, – в отчаянии думал я, – так будет всегда!» Нет в ней той радости, которая вспыхивала бы при моем появлении в детском саду, и никогда не повторится больше тот студеный, счастливый день перед Новым годом, когда я был победителем, и она хотела водиться только со мной, с победителем, и считала всех остальных хуже меня.

Мне вовсе не Иванова нужна была – я это уже потом понял, ближе к лету! – а то чувство победителя, которое я испытал однажды благодаря ей и которое волнующим, приторным сиропом втекло в мое нутро. Приторным, как пенки с вишневого варенья. Оно, это сладостное зелье, каким-то едким жаром расползлось где-то там, глубоко во мне, и просило: еще, еще…

Снег начал преть кое-где, и нам объявили, что пора наконец-то лепить во дворе детского сада снежную бабу. Правда, Таисья Павловна, как обычно, ругалась, когда мы говорили слово «бабу», она велела называть истукана «снеговиком», и выходило так, что это уже не баба, а мужик.

Воспитательница вылила в ведро с водой несколько пузырьков желтой гуаши, оставила на ночь во дворе – пускай, дескать, замерзнет. А на следующий день дядя Федя ловко тюкнул обухом красного пожарного топора по донышку ведра, и вывалился желтый, гладкий колпак для нашего снеговика!

Перейти на страницу:

Все книги серии Проза нового века

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже