Бывало, выйду я в сени, в холодный туалет (холодный, да зато с лампочкой, ее провел туда папа), а тетя Лида заслышит мои шаги и протягивает мне в чуть приоткрытую дверь старинные деньги – полтинники с молотобойцем или, реже – рубли с рабочим, который указывает крестьянину рукой на завод с восходящим за ним солнышком.
– Ужотко вечером еще вынесу, – говорила мне тетя Лида.
На монетах стояло: «1924 г.». Эти старинные деньги можно было обменять в отделении Госбанка на настоящие – за полтинник давали 90 копеек, а за рубль – рупь восемьдесят. Я, шестилетний, до рези сжимая в ладошке несколько полтинников, побежал в банк на Советской, пытался сдать их, но меня прогнали, сказав, чтобы я отдал монеты взрослым. Хорошо, что не забрали полтинники, а могли, вполне даже могли – у какого-то пацана, помнится, изъяли якобы «для проверки», а потом, когда отец узнал и пошел в банк за деньгами, на него таращили глаза: мол, знать не знаем и ведать не ведаем ни про какие полтинники серебряные.
И я отдал их бабушке, взяв с нее обещание, что она купит нам торт с большими кремовыми цветами, а еще – две пачки пломбира за 19 копеек, потому что бабушка очень редко и неохотно мне его покупала, и обычно я обходился сливочным мороженым за тринадцать. Считать деньги я умел просто на зависть как, и бабушка часто просила: «Ну-ка, Санёга, сочти мне».
Бабушка разглядывала серебро с подозрением: «Лидушка, что ль, дала?» – «Да», – признавался я. Бабушка хмыкала недовольно, однако ж прятала старинные деньги в тощий кошелек и шла в отделение банка. И когда она приносила один лишь торт, а я громко и горестно уличал ее в обмане, бабушка говорила, как отрубала: «Не всё во всё». То есть – не всё сразу и немедленно. И конечно, ей в голову не приходило отнести кусочек торта тете Лиде. А может, приходило, но угощенья тетя Лида, по-моему, все равно не получала. Только на Пасху и отрезала ей бабушка от куличика.
Тетя Лида была последней живой бабушкиной сестрой, они к тому времени изо всех Рязановых вдвоем только остались на этом свете. Вместе пережили войну, голод и холод, страх и отчаянье, тяжкую долю одиноких сердец…
– А почему ты не вышла замуж, бабушка? – спросил я как-то ее, когда мы уже легли спать – я на диване у печки, а бабушка – на старинной чугунной кровати.
– Глупая была, Саша, – отвечала бабушка тихо. – Очень мне после революции один парень нравился, как раз недавно Ленин тогда умер. Мы с ним, с этим кавалером, у тетки Ольги Шишковой виделись, он к ней приходил по какому-то уж не помню делу. Кажется, электрик он был. Ну и я там бывала. И ведь он на меня тоже заглядывался. Вот ближе к Пасхе он и сказал мне очень вежливо: «Ждите сватов, придем завтра, потом повенчаемся, и я к себе вас, Ольга Николаевна, заберу». Мне восемнадцати еще не было.
– И пришел?
– Пришел, Сашик. Я так испугалась, что спряталась в чулане.
– В этом самом, да?
– В этом самом, Сашуль. Сижу и все слышу, как его моя матушка прочь гонит со двора. И другие тоже голосят, выпроваживают моего Алешу… А я плачу в чулане, дуреха. Алешей его звали. Он обиделся и больше не пришел никогда.
– А ты бы, бабушка, сама пошла к нему, объяснила бы как-нибудь все.
– Что ты, что ты! Как это так – сама… Нельзя, Сашуль. Где такое видано было, чтоб девка к парню пришла! Что ты… Проще удавиться было, руки на себя наложить.
Бабушка начинала тихо плакать.
Я постоянно забывал, что бабушка всего лишь приходилась маме теткой, родной сестрой моей «всамаделишной» бабушки, муж которой, мой дед, погиб в первом же бою Московского народного ополчения. Был он, как и бабушка Марья, учителем, а к войне стал почти совсем слепой, не различал, где приклад ружья, где – мушка.
И не вспоминал я тогда, что «всамаделишная» бабушка умерла уже давно. И та, которую я потом всю жизнь называл бабушкой, надолго заменила мне и мать, и отца, и всех прочих родных – вплоть до шестого класса, когда меня наконец-то забрали к себе родители.
Еще в Вологде она клала меня, младенца, с собой в постель, чтобы я не окоченел совсем в продуваемом ветром бараке, возила на саночках делать мне уколы… Помню, как темным зимним утром, сквозь морозную дымку, ехал я лежа лицом вверх на саночках – через широкую проезжую часть, как бибикали «бибики» где-то рядом, грозно и неумолимо… У меня только-только пошла на спад пневмония обоих легких, убавилась температура, но родители не могли и помыслить, чтобы врач пришел с уколами на дом – это было невозможно, такого не предусматривалось ни для кого, а там уж как хочешь, хоть помирай, это твое дело.
И в процедурном кабинете, помню, бабушка плакала, глядя, как я играл пузыречками из-под лекарств, когда меня кололи. Милее всех на свете игрушек были для меня эти пузыречки, из которых медсестра только что выкачала шприцем содержимое. Их давали мне, чтобы я не плакал от боли.
Мама с папой тогда из-за моей болезни спешно вызвали бабушку в Вологду, больше не на кого было надеяться.