Бабушка никогда не крестилась в присутствии папы и по его неумолимому распоряжению погрузила на телегу (ту самую, на которой мы потом капусту возили) фамильные иконы купцов Собакиных и отвезла их в церковь Александра Невского. Помню, помню Пресвятую Богородицу с бархатным, глубоким взором синих очей, помню грозный Спасов лик, изображенный как бы на полотенце с каемочкой… С обеденный стол величиной были эти иконы. Где они сейчас, живы ли? Может, отданы в какую-то другую церковь, нам неведомую, где с иконами после войны было совсем плохо и взять их было неоткуда…

Дело в том, что с того дня, как отвезла бабушка «Богородицу» и «Спаса», больше эти иконы никто в Егорьевске не видел. Не появились они на стенах «Ксан-Невского», хотя и голыми почти были тогда эти стены, ибо пустили на дрова, переколотили все иконы энкавэдэшники и военные, устроившие в храме во время войны огневую точку.

Бабушка угождала папе во всем, потому что понимала: только от него зависит, останусь я жить с ней в Егорьевске или нет. Я был последней ее мечтой о тихом счастье, о том, чтобы, как люди семейные, растить маленького мальчика. А папа все ждал и ждал назначения на хорошую должность в Москве и часто говорил, что «прозябает» в Егорьевске только до того дня, как его позовут на «настоящую» работу.

Ах, как я благодарен по сей день судьбе, что определила меня к бабушке на первые пять классов школы, а до того – еще на пять лет, с двух до семи! Я был надежно избавлен, огражден от укоренившейся лжи, от въевшегося в души людские лицемерия папы-маминого круга, той части общества, что именовалась советской интеллигенцией, совслужащими. Я с детства рос посреди естественной, неложной искренности. Да-да, в мире грубой и порой нахальной, однако ж – бесхитростности. Простосердечия и человечности. Среди общих радостей и монотонных будней, не оскверненных ужимками и показухой. Тяготы и лишения того сурового детства сейчас уже далеко позади, о них даже и не вспоминается, а если вспоминается, то – с юмором и порой даже удивлением на самого себя: надо же, и я ведь способен был, оказывается, терпеть и прощать, смиряться и делать то, что должно. И не думать при этом, что я – страдалец.

Да, позабылось многое, но навсегда остались непримиримость к своему и чужому вранью, к безделью, к поеданию чужого хлеба. Впечатления от детства остались тяжелые, но… не тянут! Своя ноша. Родная.

А что уж говорить о неприметных в «культурном обществе», малых с виду навыках, которые много раз выручили меня, подсобили в жизни! Будь то на армейских сборах в восемьдесят пятом, где я отлично устроился: вместо унылой шагистики или изнуряющих марш-бросков пилил-колол в одиночку дрова для кухни, специально нарушал устав, чтобы попасть в кухонный наряд вне очереди, и офицеры отлично понимали мои несложные ухищрения и довольны были, что среди курсантов есть «деревенский пильщик», каковым прозвищем награждали меня повара, вручая увесистые банки с тушенкой. Или в монастыре Нилова пустынь, куда ушел я трудником в девяносто пятом, прочь от тогдашней мирской суеты – был я в обители и дровосеком, и банщиком, и водоносом, солил огурцы в чанах и рубил капусту, печи топил в кельях занемогших братьев и отваром их брусничным отпаивал, когда пришел к нам в пустынь повальный грипп и только меня да еще одного трудника деревенского с ног не свалил. Или на садовом участке у мамы, последней ее радости после того, как стала она вдовой в сорок лет. Или теперь, в моем деревянном доме с печкой – как обходился бы я без тех несложных, но незаменимых умений, что приобрел в детстве у бабушки? Пилить-колоть дрова без устали, копать грядки, таскать воду с колонки на огород – по двадцать ведер под каждую бабушкину яблоню, а их было две, да еще по десять ведер под каждую из четырнадцати вишен, да на грядки, да в парники с длиннющими огуречными плетьми…

Я говорил бабушке: давай наденем шланг на носик «бассейны», будем легко наполнять две огромные железные бочки, что отдал нам дядя Миша за поллитру. Но бабушка сразу пугалась, тараторила: «Нет, Саша, нельзя, оштрафовать могут. «Бассейна» общественная, государственная. Мы же не единоличники. А вдруг кто-то придет за водой, увидит, как мы себе всю воду в шланг забрали, и нажалуется на нас? Нельзя, Саша».

И таскали мы вдвоем воду в августовский солнцепек – тогда, в семидесятые, когда я уже в школу ходил. Наполняли бочки, чтоб к вечеру согрелась вода, и конца этому не было видно… А шланг резиновый, черный, был у тети Раи, она то и дело его нам предлагала взять «напрокат».

Бабушка отнекивалась.

И в этой нелепице я тоже чувствовал нелюбовь окружающего мира.

<p>14</p>

Вовсе не чемпионат мира по футболу в Мексике был тем летом главной темой пересудов у «бассейны» – что, впрочем, понятно: мужики как-то больше предпочитали судить-рядить про назначенные и неназначенные пенальти за кружкой пива или стаканом портвейна – где-нибудь в «Ветерке», в «Пельменной», у «Трех ступенек». А у «бассейны» бабы верховодили, им футбол неинтересен был.

Перейти на страницу:

Все книги серии Проза нового века

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже