Вот мальчик, горящий одной мыслью — отдать себя за Россию. Его, конечно, очень мало интересуют классовые интересы буржуазии, у него нет ни имения, ни сейфа, ни акций. У него, верно, мама, сестры, весь он еще домашний, с застенчивой улыбкой и с аккуратным, женской рукой сложенным мешком. Он не умеет говорить речи, не читает газет и вряд ли отличит Шульгина от Мякотина[229]. Но в стране, где в течение двух лет все на краю смерти, он один из немногих, умеющих умереть. Его пафос — жертва за Россию, чье имя он произносит стыдливо и нежно, как имя невесты.
Подполковник X., старый военный, носитель того, что было ценным в прошлом. Скромный и строгий, он молча делает свое дело. А трудное это дело: слабым телом прикрывать дверь родного очага. Каким несовершенным, старомодным кажется нам слово — честь! (уж где нам до чести, хотя бы честность мещанскую сберечь). X. умрет за честь родины на пороге, на паперти, не выпуская из рук ключа, пусть ржавого, зато все же ключа, а не отмычки.
Ротмистр Y. — человек европейского склада. Он слишком мудр и зряч для повседневной борьбы, но любовь к России победила ясновзорость зрителя и вложила в руку философа штык. Космос — космосом, но Y. знает, что нельзя отдать Курска большевикам, ибо никакая мудрость не искупит и не покроет детских жалоб и слез матерей.
Есть еще тип, часто встречающийся по ту сторону фронта. Для хорунжего Z. гражданская война — спорт, страшная охота за людьми. Он говорит: война с германцами красивой была, а теперь — ужас один. Но этот ужас он успел полюбить. Стычки с бандами, набег в тыл, неожиданные встречи ночью, вечная опасность, фронт без тыла, и засада на каждом углу. Какая-то Мексика в Киевской губернии. Он полюбил азарт, бешеную погоню за комиссаром, у которого на груди спрятан мешок с золотом какого-нибудь упраздненного буржуя. Он смел, беспощаден и бездумен. Если когда-нибудь воцарится в России мир и тишина, может быть, он уедет в настоящую Мексику, ибо нельзя после такой жизни вернуться домой, играть в преферанс или поливать фуксии.
Есть еще солдатик Василий. Этот воюет, потому что «призвали», других объяснений от него не добьетесь. Воюет честно и стойко, мало тревожась, с кем или за что. Никакие газеты и книжки не встревожат его мысль. Принес кипяток. Теперь чинит свои сапоги. Может быть, так и лучше… Не знаю, но знаю одно, что похож он на эти немые раздольные поля нашей России, свершивший все, что можно, и чего нельзя, ни разу не задумавшись — зачем? почему?.. На то Россия…
«Вечернему времени»
В только что освобожденных от большевиков городах происходили порой кошмарные сцены. Какая-нибудь торговка, завидев человека в широкой шляпе с физиономией, ей не понравившейся, заявляла: «Вот комиссар». И толпа всю свою ненависть к свергнутым палачам вымещала на злополучном прохожем. У торговки есть только одно оправдание — она торговка, ее мир — темный жестокий базар. Этого оправдания нет у г. редактора «Вечернего времени», который обвинил меня в большевизме. Стыдно, не приводя никаких доказательств, обвинять кого-либо «вором» или «шулером», а г. редакатору «Вечернего времени» не менее меня известно, что слово «большевик» звучит еще оскорбительнее.
Анонимный автор заметки уверяет, что я служил в «пролеткульте». Это ложь. Далее он говорит, что большевики «милостиво разрешили» мне выступать публично. На самом деле я прочел три лекции: о духовных стихах, о Пушкине и о Бальмонте. Лекции эти были устроены частным образом. Моя лекция о Тютчеве была запрещена комиссаром Ческисом, заявившим, что «читать о черносотенце нельзя». Еще раз я выступил на публичном диспуте об искусстве с резким протестом против мерзости «пролеткультов». Моя речь, явно поддержанная публикой, обратилась в антибольшевистскую демонстрацию, и на следующий день «Коммунист» возмущался тем, что я «хожу на свободе» да еще собираю вокруг себя «буржуев, недовольных реквизициями».
Автор заметки ставит мне в вину похвалы большевистских критиков. Возможно, что какой-нибудь очень наивный или очень хитроумный большевик смог использовать какую-нибудь строфу из моих стихов. Большевистских похвал я не читал, зато читал о своих книгах две статьи. Их названия хоть и малопристойны, зато выразительны: в московских «Вечерних известиях» была помещена обо мне статья «Певец и вдохновитель белогвардейской сволочи»[230], в киевских «Известиях» — «В час смертельного страха»[231]. Книга моя «Молитва о России» была конфискована. Полагаю, что все это мало похоже на «похвалы» и «милостивые разрешения».
В кафе «Хлам» я стихи читал, притом и стихи из книги «Молитва о России». Насколько это «развлекало комиссаров», сужу по тому, что один из них, некто т. Кулик, учинил скандал, назвал меня «белым гробокопателем». После сего устроителями кафе было предложено выключить меня из числа выступающих.