— Погоди! — Андрей Игнатьевич напряженно прислушивался к затухающему стуку колес, к успокоительному сопению машины и вдруг резко повернулся к Коноплину: — Ты действительно не слышишь? Открой пар!
— Открывай сам! — огрызнулся Коноплин.
— Посмотри: состав на две трети за перевалом. Теперь дай пар, и мы помашем ручкой этому трижды клятому месту.
Коноплин открыл пар.
После душа, успокоенные, даже разочарованные простотой того, что сделали, паровозники сидели в столовой, ели пироги с грибами и моченой брусникой и хвалили мастерство «сестрички», которая от души постаралась для них. Расстегаи — это же истинное чудо. Никто из бригады Коноплина не знал Манефу, и никто не мог представить, какие противоречивые чувства владели в эти минуты душой Андрея. Он думал, что все это ерунда, какая теперь может быть любовь, какие новые магистрали жизни ему откроются? Ну не смешно ли, девчонка на свидание приехала? Но тут же возразил себе: разве не уютно было в ее обществе тогда, на берегу Великой? Не старалась она, что ли, сделать ему приятное? А как смотрела на него распахнутыми невинными глазами…
Андрей тряхнул белокурой головой, как бы отмахиваясь от ненужных мыслей, и, хватаясь за последние слова спорщиков, сказал:
— Да мне твоя азбука понятна, Петр Петрович: «Самые лучшие заботы — это те, которые у соседа». Каждое поколение мастеров готовит дорогу для другого, что идет за ним.
— Загнул, — усмехнулся Коноплин.
— И ничего он не загнул, — охладил его Мирон. — Андрей прав. Тут дело не техническое, а человеческое.
Андрей спросил Мирона, собирается ли он писать о рейсе. И зачем писать? Лучше пока воздержаться. Коноплин разик-другой сходит без помочей, вот тогда в самый раз… дать статью.
— О Коноплине? — удивился Мирон.
— О ком же? Обо мне уже писано.
Услышав, как захлопнулась за Коноплиным дверь, Мирон вздохнул:
— Не люблю писать о тех, кому слишком хочется, чтобы о них писали, страсть не люблю.
— Ты можешь не делиться самым дорогим, что у тебя есть. Можешь! А я не могу. Я должен его отдать. Тому же Коноплину. А ты взял и поделился своими размышлениями… и не с Коноплиным, а с читателями.
— Что ж, «Размышления по поводу…». Так и назовем. С меня «наркомовская» за заголовок!
Экипировавшись и взяв поезд, они вышли в Новоград. Андрея ждал там новый рейс, новая бригада, которую он должен научить водить тяжеловесные поезда.
— Даете нам работы, майор! — сказал полковник Вишняков, здороваясь с Надей. — Многих подлатали. А теперь и Долгушина возьмем, как просили. Евген Евгеныч сделает операцию. Из Москвы прислали ваше письмо насчет лейтенанта Ертюхова. Проникающее ранение черепа. Помните? Я бы сделал, да не возьмусь. А как бы вы поступили на моем месте?
Надя, рассматривая на свет рентгеновские снимки бобришинской руки, сказала, что попробовала бы, будь она хирургом-черепником, и вспомнила Жогина. Давно не вспоминала его. Странно, ведь Дмитрий не ревновал ее к прошлому, не спрашивал ни о чем. Может, потому и не вспоминался Жогин. Да, он взялся бы. А полковник Вишняков не возьмется. Он безнадежно устал.
— Угол стыковки костей вы находите нормальным? — спросила она, показывая полковнику схему стальной шины.
— Да, — подтвердил полковник. — Руку легко будет сунуть в рукав. Зацепить пальцами за ремень опереди. Положить на поясницу. Можно прижать бумагу, когда пишешь. — И добавил: — Восстановительная хирургия будет идти по нашим стопам еще десятки лет.
— Я все думаю, — Надя отложила снимки, — думаю, как бы нам сохранить сложившиеся в годы войны школы хирургов. Если они начнут рассыпаться с уходом старых мастеров…
— Да, вы правы. — Полковник почему-то расстроился. — Вы обсудите операцию с Евген Евгенычем и хирургической сестрой. Попробуйте привыкнуть друг к другу. Может быть, посмотрите, готов ли больной? Как он психологически?
Евген Евгеныч, следуя за ней на шаг сзади, и хирургическая сестра, женщина лет сорока, холодновато-заносчивая и немногословная, показали ей операционную, ее оборудование, аппаратуру. Надя все осматривала, ощупывала, пробовала с таким радостно-удивленным чувством, какое овладевает человеком, когда он возвращается в свою прежнюю, столь милую ему квартиру. Она чувствовала себя дома, и все в нем было ей близко, соскучилась по всему, что тут было. Хотелось прикоснуться к тому, что попадалось на глаза.
В хорошем настроении вошла в палату к Бобришину. Кирилл Макарович, чисто выбритый, остриженный под машинку, будто только что мобилизованный в часть, сидел на кровати с газетой в руках. На тумбочке и по одеялу разбросаны книги, брошюры, газетные вырезки.
Увидев ее, Бобришин оживился, схватил табуретку, предложил сесть и, тряся газетой, заговорил оживленно:
— Видели? Английский фельдмаршал Монтгомери в Москву в гости пожаловал. Хорошие слова говорит про нашу военную службу. Читали?