— Слышала. Этого не может быть. Он этот хлеб отдал детям. Слабым детям. Их родители не могут дать им хорошего питания. Я просила, настаивала, чтобы колхозы помогли. — Надя помолчала, обдумывая то, как должна вести себя. Наконец заговорила решительно: — Что ж, наказывайте меня. За это я отвечаю своей головой.

Дрожжина встала, прошлась по кабинету, остановилась посредине, глядя на стену, на которой висел портрет Сталина. Портрет был еще довоенный. Сталин выглядел на нем молодым. Но Домна Кондратьевна смотрела мимо портрета.

— Замечу тебе, Надежда, как молодому коммунисту, большевики, настоящие большевики, не выпрашивают ни благодарностей, ни выговоров. То и другое одинаково дурно пахнет. Наказывать тебя не стану, свое дело делаешь, а с председателей опрошу. Строго. И ты увидишь, что иначе я не могу. Если мы не сдадим дополнительный хлеб, меня снимут.

Об укрывателях хлеба от государства на бюро докладывал прокурор района Вохминцев. Это был мужчина лет сорока пяти, с худым лицом. Седые волосы его непокорно падали на изборожденный морщинами лоб, и он то и дело их откидывал левой рукой — правая тяжело лежала на массивной папке. На коричневом потертом кителе его ясно блестели крупные пуговицы. Председателей трех колхозов — Логунова, Ушакова и Бобришина, которые по совету Нади создали хлебный детский фонд, — Вохминцев требовал исключить из партии и отдать под суд.

Вохминцев строго посмотрел и на Надю.

— Между прочим, вас, товарищ Сурнина, — сказал он, — следует призвать к порядку в первую очередь.

Решение было суровое: Ушакову бюро райкома объявило строгий выговор и предупредило, что, если он не обеспечит выполнение дополнительного плана, будет исключен из партии. О Бобришине решить вопрос по возвращении из госпиталя. Логунова сняли с работы, а дело о нем передали на дорасследование.

Надя осталась ждать окончания бюро и после снова зашла к Дрожжиной. Та сидела усталая, не подняла на нее глаз.

— Я всю войну ни разу не плакала, — тихо заговорила Надя. — А были страшные ситуации. И мужа потеряла… А сейчас едва держу себя…

— Ты одна потеряла? Я с моим всего одну ночь послала. И вот… до сих пор одна.

— В каком году? Где погиб?

— В сорок втором. Под Харьковом. И детей мы с тобой не нарожали… Ты, к счастью, и нарожаешь еще. Ладно, об этом потом. Устала я. Да и ты для меня укором в глазах торчишь. Не могу смотреть.

— Как ты так можешь? Бессердечная!

— Спасибо, подружка, спасибо. Дождешься, всыплю тебе за партизанщину.

— Лучше бы всыпала. А то как я работать буду? Как людям в глаза стану смотреть? Боишься ты, Домна, Вохминцева. Страх у тебя перед ним. — Надя впервые назвала секретаря так, как свою подругу. — Но я не оставлю этого так. В обком поеду. В ЦК напишу.

— Досадно! Судишь несправедливо. Сгоряча. И много о себе думаешь, Надежда! Это плохо.

Надя пожала плечами.

— Почему о себе?

Не заезжая домой, она отправилась в Новоград. Завтра операция Бобришину. Нет, завтра она не сможет сделать. Устала, изнервничалась. День, пожалуй, уйдет на подготовку. «Да, записаться на прием к секретарю обкома. Обязательно», — подумала она, усаживаясь в тесном и полутемном купе проходящего с севера пассажирского поезда.

<p><strong>ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ</strong></p>1

— Вы скоро домой, тетушка?

Манефа повернулась перед стеклянной загородкой, за которой Юлия Серафимовна уже закрывала на замки шкафы и шкафчики, прятала в стол аккуратно скрепленные пачки рецептов. Юлия Серафимовна, тихая, скупая в движениях женщина, не худая, а просто от рождения тоненькая, с прозрачным, будто просвечивающим лицом, не старая и не молодая — с неопределенной для посторонних границей возраста, лишь взглянула на девушку незаметно, через плечо — она все делала вот так, как бы ненароком. И потому редко кто в больнице вспоминал, что у них есть такой хороший работник, как провизор Юлия Серафимовна, одинокая женщина, если не считать ее взбалмошной племянницы.

Юлия Серафимовна знала, что Манефа заходит к ней и крутится вот так лисой, чтобы попросить или взаймы денег, или поносить платье, пальто, а то какую-нибудь шляпку.

Они вместе вышли из аптеки. Вечерело. От морозного заката розовато тлели снега. Юлия Серафимовна оглядывала впереди идущую, теперь уже почти незнакомую, девушку — так она изменилась, выросла за последнее время — и соображала, что ни одно платье теперь не полезет на нее и пальто с лисьим рыжим воротником лопнет по швам. Какие у нее развитые бедра. Вся она так и просится замуж. А слухи о ней плохие ходят. Не слушал бы их, да уши не заткнешь.

Они вошли в такую же, как у Манефы, комнатку, только тут все было расставлено, развешано, разложено так же аккуратно, как в аптеке.

— Близких видят каждый день, а вспоминают, когда потребуются, — разматывая шаль, сказала спокойно, даже равнодушно Юлия Серафимовна. Бледное лицо ее разрумянилось от морозного воздуха. Она потрогала его ладонями, убрала за уши седые пряди волос.

— Не увидишь чужих — обидишь, а свои — притерпелись, — сказала Манефа.

— Твоя откровенность почему-то все больше скатывается к пошлости…

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги