Итак, они все были красивыми героями, к двадцати пяти годам купающимися в золотых лучах славы, а я был моложе их всех и с завистью наблюдал за ними из-за кулис. И все же, раз уж считалось, что к двадцати пяти годам весь мир должен лежать у твоих ног, я приготовился к неизбежному, и, когда наконец одним сырым августовским утром 1930 года забрезжил мой двадцать пятый день рождения, я уселся поудобнее и навострил уши, чтобы услышать приветственные возгласы.
Но стояла тишина самого неприятного свойства.
Потому что я был никем и ничем. Семейный круг, замкнувшийся еще до моего рождения, оставался для меня закрытым, и даже сейчас, двадцать пять лет спустя после своего рождения, я все еще барахтался за пределами этого круга, пытаясь в него попасть, все еще был привязан к семье, как какой-то убогий придаток, все еще думал о том, что мне сделать, чтобы стать таким, как отец, как мои великолепные братья, как кто угодно, кроме меня самого.
Я не хотел быть самим собой. Я был последним человеком на земле, на кого бы мне хотелось походить.
– Боже милосердный! – воскликнула моя красивая сестра Мариана, когда впервые меня увидела. – Вы когда-нибудь видели такого уродливого ребенка?
Этого я ей не простил. Много лет позже, когда она написала мне, прося о помощи, я ей отказал. У меня долгая память, я помню все, с самого детства, и я никогда не прощаю оскорбления или несправедливости.
– Очень непослушный ребенок, миссис Барлоу, – сказала няне экономка, которую я впоследствии довел до того, что она уволилась. – Мне кажется, вы слишком мало думаете о дисциплине.
– Он хороший мальчик, – сказала моя старая няня, которую я любил, – и я буду вам благодарна, если займетесь своими делами, миссис Холингдейл.
Я рано понял, кто мне друг; в сущности, я рано понял несколько важных вещей. Во-первых, я понял, что большинство против меня. Во-вторых, что глупо предполагать, что в мире вообще существует подлинная справедливость. Справедливость можно только заработать, много трудясь, потому что каждый в этом мире выступает за себя и никто даже пальцем не пошевелит, чтобы помочь другому, если это противоречит его собственным интересам. В-третьих, и это вытекало из второго, я понял, что все постулаты, внушаемые в детской, такие как «добро всегда бывает вознаграждено», «честный мальчик – счастливый мальчик» и «у честного человека спокойная совесть», просто ложь. Добро вознаграждается только насмешками зла, честный мальчик обычно получает шлепки, а спокойная совесть не имеет особой цены, если не сопровождается материальным комфортом.
Я был реалистом. Высоколобый идеализм и благородство души, может быть, кого-то и удовлетворяли, но мне не подходили, потому что я собирался подняться вверх по социальной лестнице и получить то, что заслужил, вопреки мнению тех, кто хотел меня остановить. Если бы я верил в существование справедливости, я бы мог ничего не делать, только наслаждаться своим нравственным величием и ждать, когда все, чего я желаю, упадет мне в руки, но я рано понял, что единственная надежда получить справедливое вознаграждение – это быстрый ум, отсутствие угрызений совести, неколебимая решимость никому не доверять и готовность к тому, что те, кто тебе улыбается, стоит отвернуться, всадят тебе нож в спину.
Теперь, когда я все это сказал, становится понятно, почему я взялся за перо и надумал изложить несколько нелицеприятных фактов о самом себе. Это нужно для того, чтобы мои дети вынесли обо мне справедливое суждение в случае, если я умру раньше, чем они сами смогут обо мне судить. Если бы я был высоколобым идеалистом, то хранил бы полное достоинства молчание и ждал, пока справедливость представит моим детям правдивый рассказ об изменчивой карьере их отца. Но я по опыту знал, что люди редко говорят хорошо о себе подобных, и, поскольку у меня есть влиятельные враги, думаю, будет предусмотрительным изложить моим детям факты, пока не поздно.
Но я хочу поставить одно условие. Эту рукопись не должен прочесть ни один из моих детей, не достигший двадцати одного года, и еще мне бы хотелось, чтобы мои дочери не читали ее до вступления в брак. Да, я знаю, что времена меняются, а я старомодный ханжа, но какие-то принципы должны быть, ведь так? Мне такое условие не кажется неразумным.
Прежде всего я хочу предупредить, что не буду много рассказывать о своей жизни до несчастья на Сеннен-Гарте в 1930 году, которое произошло через несколько дней после того, как мне исполнилось двадцать пять. Лучше будет опустить завесу над моей жизнью до 1930 года, хотя мне и кажется, что если я собираюсь нарисовать ее правдивую картину, то мне придется время от времени вспоминать о событиях своей бездарно прожитой юности. Позвольте мне покончить с этой неприятной задачей как можно более безболезненно, кратко пояснив, в каких отношениях я состоял со своей семьей и с окружающими, когда мне исполнилось двадцать пять.