Мне снилось, как я тысячу раз вонзаю нож в ее плоть, как ее кровь брызжет на стены спальни, как ее тело валяется, истерзанное, разорванное, измельченное на куски, и, проснувшись, я испытывал ужас, стыд и головокружение от моей ненависти к девушке, которую когда-то любил; затем – уныние и злость оттого, что никогда не смогу ей отомстить; затем – тошноту оттого, что по-прежнему скучаю по ее смеху и беспокойному уму; а затем – снова ярость, осознавая, что, даже если мне выпадет шанс всадить клинок ей в сердце, я все равно не увижу, как жизнь уходит из ее глаз, и не услышу мольбы о прощении.
Конечно, до меня доходили слухи. Противоречивые рассказы о ее подвигах и местонахождении. Я слышал, что имя ди Балкоси восстановили в наволанских правах, однако Челии среди них не было. Слышал, что она стала наложницей парла Мераи и купается в роскоши. Слышал, что она покинула Наволу и отправилась в далекое Шеру, где стала королевой. Слышал, что ее задушил калларино в своей постели, получив из ее рук бокал подозрительно сладкого вина. Слышал, что ее продали в рабство и увезли в империю Хур, где она украсила собой гарем брата султана.
Я подозревал, что, скорее всего, мои враги просто убили Челию. Насладились ее жестокостью, когда она выкалывала мне глаза, а затем – жестокостью своей, продемонстрировав, что, как бы она ни унизилась, ей не стать одной из них.
Но у меня не было возможности узнать наверняка, как сложилась ее судьба. В этом смысле, как и во многих других, я пребывал в темноте.
Такова была моя участь. Бродить увечным призраком по залам семейного палаццо. Я выполнил желание калларино. Я научился быть тихим, незаметным, точно так же, как научился сливаться с лесом, и люди настолько привыкли к моей жалкой фигуре, что не обращали на меня внимания.
Уверен, вы осудите Давико ди Регулаи за то, что он не сумел сохранить достоинство. Что так низко пал. Быть может, вы лучше и сильнее меня.
На самом деле я не знаю, правильно это или нет – сдаться. Я знаю истории о людях, которые отказались отдать свою честь врагам. Они предпочли убить себя, лишь бы не принять позор. Женщины архиномо Ваццини перерезали себе горло, одна за другой, чтобы не быть изнасилованными врагами. Город Зафирос сражался до последнего ребенка, и все попавшие в плен жители покончили с собой, чтобы не быть проданными в рабство. Даже дети столь яростно защищали свою честь, что предпочли вспороть себе живот.
А я все же сдался.
Однажды ночью, в отчаянии, я попытался повеситься. Мне удалось из одной штанины соорудить петлю, а другую обвязать вокруг столешницы. Я надел петлю на шею и сел, и вскоре перед отсутствующими глазами начали мелькать цветные вспышки. Я хватал ртом воздух, а потом стало совсем невтерпеж, и я понял, что мне не хватит мужества довести дело до конца. Я дергался, точно безумец в припадке, пытаясь встать на ноги и развязать петлю. Когда же это удалось, я рухнул на пол, кашляя и борясь с рвотными позывами; мое сердце колотилось, легкие горели, и я ненавидел себя за слабость.
После этой попытки самоубийства я не смог решиться на новую. Не знаю, слабость ли тому причиной. Не знаю, кому удается покончить с собой – смельчакам или трусам. Не знаю, кто мажет щеки дерьмом с сапог своих врагов – трусы или смельчаки. Кто они, те, кто продолжает жить, хотя душа осквернена позором?
Много ночей я лежал на тюфяке, преисполненный ненависти к себе и гнева. Но я продолжал жить. Я ел пищу моих врагов. Носил их одежду. Подчинялся их приказам.
Я жил во тьме.
Не знаю точно, сколько это длилось. Уж всяко больше месяца. Два? Три? В таких обстоятельствах время – смутный сон, день плавно сливается с другим, как сливочное масло с оливковым на сковороде.
Но в мои мысли начали вторгаться голоса. Когда я ставил мою печать на письма, которые клал передо мной Мерио, эти голоса шмыгали в моей голове, незваные, как мыши. Когда я сидел, подставив лицо солнцу, Каззетта поднимался из темного уголка памяти и спрашивал, знаю ли я, что значит быть наблюдательным.
Когда я слышал лязг мечей стражников калларино, проводивших тренировочные бои, Аган Хан вставал передо мной и спрашивал, в крови ли у меня готовность сдаваться. Поздно ночью приходила Ашья, садилась рядом и спрашивала, мужчина ли я теперь или так и остался – и навсегда останусь – ребенком. А потом – и это было больнее всего, – когда я ставил печать, и писал мое имя, и призывал наши деньги домой, рядом со мной на стол опирался отец и, глядя неумолимыми ястребиными глазами, в своей проницательной манере интересовался, считаю ли я себя по-прежнему ди Регулаи.
И мой разум закипал. В нем варились приятные фантазии о мести. По ночам мне снилось сладостное кровопролитие, а днем я во всех подробностях воображал блистательные победы над врагами. Но эти грезы разлетались вдребезги, стоило мне споткнуться о трехногий табурет, который Акба вновь поставил у меня на пути.