Прежде она редко задумывалась о самоубийстве, то есть она понимала, отчего люди убивают себя – от болезней или невозможности вынести то, что с ними теперь стало. Наверное, у каждого есть проверочная мысль, как у нее было проверочное слово: когда она тяжело ударялась головой, она сразу бормотала имя своей первой учительницы. Или проверочное воспоминание о том, как люди должны были выглядеть в своих представлениях лет двадцать назад. То есть что-то такое, во что человек смотрится, как в настоящее зеркало, и понимает, что все не задалось, что он жил неправильно, он нес жизнь, как тушу на ослабевших плечах, а нужно было оседлать ее. И старость, пусть ей нет еще тридцати пяти лет, подступает забвением редких слов, маловажных событий. Да, она не может рассчитать, сколько лет назад случились Помпеи или Сицилия. Не может прорваться памятью к воспоминаниям, которые юркими мальками бросаются врассыпную, как только она начинает вспоминать, – кто она, раз она не может в точности вспомнить, кем была десять лет назад? Или того раньше? У нее есть чувство соответствия самой себе, но кто поручится в том, что это чувство не лжет? Что она вообще такое, как не борьба с ежечасным забвением? Раздастся щелчок пальцев – и нет ее, нет самого ценного, что у нее есть, – тела. Второй щелчок пальцев – и без разницы, кто она – Алена или ее несуществующий брат, что обнимает ее, как застывшую мраморную статую, восхищается ею и плачет в недвижимые подмышки.
Она что-то утратила лет десять назад, утратила целиком, но вины за собой она не чувствует. Это психологи выискивают в тебе вину, как в нарывах гной, и занимаются тем, что примиряют тебя с нею, но если она действительно не чувствует вины за смерть брата? Если она действительно ответственна лишь за волосы на своей голове, а за чужие кости – пусть и родственные – нет?
По улицам идут виновные люди, они идут парами, а перед ними, словно рыбьи пузыри, вздуваются животы их вины и проступков. Если присмотреться, у них и лица рыбьи, и Москва давно ушла под воду, потому что осень решила, что она израильский карающий бог. Бог. Она произносит про себя это слово и не чувствует, что это больше, чем слово, с таким же успехом она могла произнести слово «зонт», по которому над ее головой бодро вышагивают рисованные утки.
Последние годы она, отчаявшись помнить, только и пыталась, что забыть, вернее, чем больше она старалась забыть те события, тем настоятельнее случайным человеком, вычлененным из толпы на Солянке, случайным обрывком разговора они напоминали ей о том дне. И вот сличения стали так непереносимы, что несколько месяцев назад она бросила работу, жила на сбережения и каждое утро убеждала себя в том, что она даже счастлива в слепленных друг с другом днях, в которых дождь сменялся ливнем, а ливень – ситником.
Она шла по городу своего сна, и ей представлялось, что, если взглянуть вниз на реку, она увидит вместо воды огонь. И если склониться за перила и переступить их, и взяться за перила с внешней стороны, и вытянуться в сторону сияющего, как белый лебедь, дома, она ощутит то, что ощущают самоубийцы за секунды до прыжка. Но, скорее всего, нет. Освобождения не наступит. И она окончательно добьет своих родителей. Лишит их мечты о генной вечности. С усмешкой она вспомнила, как какой-то из ее психологов говорил, что Вселенная образовалась четырнадцать миллиардов лет назад, Солнце разогревало земной шар и потом от столкновения с другим шаром от него отделился каменный кусок, который затем стал Луной, только потому, чтобы родилась она. Тогда Вселенная бессмысленна. Если все это было ради того, чтобы она стояла на мосту перед витиеватыми перилами, опустив зонт, и боялась упасть, боялась даже посмотреть вниз, чтобы увидеть, что вместо огня в реке течет серая, набухшая свинцом вода.
Вдруг она услышала издевательский смешок за спиной и обернулась – перед ней, сгорбившись, опустив руки в карманы широкополого плаща, стоял немолодой мужчина.
– Вы только мира и меня не лишайте таких глаз, – сказал он нагловатым голосом, а потом, склонившись в полупоклоне, представился: – Доцент Николай Посмелов.
Весной их чуть было наедине не застали родители: Алена ничком лежала на диване, опершись руками на подлокотник, а ногами в цветастых гольфах беспечно размахивала в воздухе. Больше на ней ничего не было. Федор вдумчиво смотрел на нее и накидывал очертания тела сестры на четвертину ватмана. Он хмурил лоб, было слышно, как он сглатывает слюну, но Алена знала, что он думает совсем о другом, и ей нравилась двусмысленность этих натурных встреч, нравилось, что после того, как он стал рисовать ее, он стал ей намного ближе, и она могла говорить с ним о чем угодно. Второй семестр она оканчивала вялой хорошисткой.
Алена едва успела прикрыться, когда в комнату Федора без стука заглянул отец.
– Что, молодежь, снова вместе? Сынок, ты не видел, где рейсмус?
– Нет, папа.
– Ну, бывайте тогда, – ответил отец и, тяжело отдуваясь, стал разворачиваться в дверном проеме.
От лица брата отхлынула кровь. Он молча шевелил губами.