В спальне у комода были разноцветные ручки, куп-ленные в Израиле и Италии: потяни за одну – и вместе с ящиком выйдет прошлый год, воткнутые один в один носки, полоски трусов – обыкновенно сложенные, потяни за другую – и ящик выйдет вместе с нашим днем знакомства, когда ты повернулась ко мне и сказала: «Привет! Ведь ты не куришь? А проветриться не хочешь?» – асфальт был хрустким от застывших луж, тополя, как кисти земли, делали небо серым – еще цинковости, а сюда свинцовости, – ты стояла рядом и курила почти в меня, а я рассказывал о себе, и ты наверняка думала: ба! да он не прост, но почему стесняется своей непростоты? – и говорила, что любишь и мужчин, и женщин, и самое сильное чувство у тебя было к женщине – в другом мире, в другом городе, и ты бы всё отдала, чтобы почувствовать его еще раз, но всё стирается из памяти, когда-нибудь я буду прикладывать к шкафу листок с надписью «шкаф», взятый из внутренностей красного пластмассового оленя, что стоит в выемке на том месте, где в будущем нашем доме крепились штыри ворот, – налетит ветер и смешает все листки – и что случится со мной, если я перепутаю последовательность слов, останусь ли я собой, если назову шкаф стулом, а стул холодильником, если нашу первую встречу буду помнить после расставания с тобой, курчавый запах табака и гнущиеся стволы, полосующие небо, и руки в митенках, и покраснения на костяшках – отопри дверь! – пожалуйста, я вернулся, я вдруг понял, как ты мне важна, а все, что было до тебя, – неважно в этом времени, оно сжалось до нас двоих – и если за окном есть жизнь, то это задник, несущественная декорация, где механические куклы открывают безмолвно рты, взять тебя за руку и губами свести потоки слез с горячих щек, и проститься, и заставить простить, и взвыть – так глупо подозревать тебя в чем бы то ни было, так глупо бросаться головою вниз на черные скалы из вулканического туфа и пепла, слежавшегося здесь за века, и ты говоришь, что в путешествиях было бы куда больше удовольствия, если бы мы не знали город возвращения, не просчитывали загодя, вот здесь нам потребуется сто евро, вот там – полтора часа до сдвижения поездов, итого на город останется половина дня, на заказ кофе с холодной водой ровно десять минут, и этими фресками нужно восхититься, а рыжим котом, вышедшим из переулка, или цветом неба, если смотреть на него сквозь струи фонтана, восхититься нельзя, и как я могла тебя полюбить, когда курила и думала – вот он входит в меня, и мир, двадцать миров, схлестнувшись шарами, и туфовые камни под ногами – сорвешься – упадешь вниз на скалы – и море слижет тебя и унесет в нашу спальню к паруснику – пространства нет, и стоит приподнять картину – другая завешана твоими пиджаками, сорочками, одна на одной, манжеты под запонки, и галстук, который я тебе подарила первым – шерстяной, хоть бы выбросил его, но нет, надеваешь по праздникам, а язычок подцепляешь скрепкой, как будто никто не видит, и на этой картине изображены круги и квадраты, составляющие человека – тебя и меня, – что-то в духе Клее – и мы окажемся в другом месте и времени, прозрачные стены арки, если стоять на коврике, можно действительно ощутить, как через тебя проходит повозка, и ты не хочешь посторониться – плеск волн – тпру! – расхриста тебя, в сторону, шелудивый! – и море бьется под нами, где-то там греческий берег, позади город, сложенный из черного камня – от примеси вулканической пыли, и такое чувство, что его спалили сами горожане лет сорок назад, и восстанавливать его нет никакой охоты, недостроенный собор, от купола которого черепицей расходятся крыши домов – мандариновые в полдень, манящие полакомиться светом, зовущие сойти, и вдруг ты говоришь: отвернись! ты не должна это видеть, и прижимаешь меня к себе, и под нами стоит десяток человек, носилки и что-то вытянуто-белое на них, и ты говоришь, что все хорошо, но я знаю – это был утопленник, и хотя я его не видела – лишь белое пятно, я не верю тебе, зачем ты укрываешь меня от жизни? и, когда я все-таки вырываюсь, ты заслоняешь собой море и говоришь, что там ничего нет, только черная вода и черный песок, на котором следы не так заметны, как на желтом, и черные крабы бегут по нему, чтобы отложить свою черную икру, прилипшую к клешням, зачем ты лжешь! – и, глянув вниз, я ничего не вижу, гранитная набережная срывается в воду, крошатся перила, перегнись через них, и в Фонтанке увидишь свое отражение – пережеванное, как кассетная пленка, небом, и от одиночества мне хочется петь – нет никакой вины, нет долга, нет твоего нависшего чувства – роди мне ребенка взамен выкинутому, вот тебе старший аркан, только, чур, не раскрывай до Москвы, – и вьется цыганка, и лукавится, и господи – неужели ты хочешь обвести меня вокруг пальца – на тебе сглаз! – так пусть он перейдет на тебя! – плюется и отходит к пешеходному переходу, подавляя гнев улыбкой, и так не хочется возвращаться обратно – нет никакого мы, любовь, как утопленник на берегу Ионического моря, я говорю тебе, ты ошибаешься, зачем его было класть на носилки, может быть, это был не он на носилках, а тряпичное полотно, а сам он лежал рядом, застегнутый в черный мешок, и это был обман зрения – желаемое за действительное – я хотел бы, чтобы он просто захлебнулся и снова задышал, а не пролежал в воде пару дней, разбившись о скалы, и бегуны поворачивали головы, смотрели на нас опасливо, требуя соучастия, а я указывала на застывшие сухогрузы вдали и говорила: я совершенно свободна, раскрой двойные рамы, раздвинь притолоки и распахни шторы – и свет зальет тебя, заспиртует в стеклянной комнате-колбе, и воздух станет призмой, в которой двигаться воспрещено и невозможно, собрать взглядом жестяные отливы, насекомоподобные антенны, чайковое небо в одно чувство – так и следует смотреть на мир – не так, как ты, вот это у нас небо, вот облака, а вот летит золотая птица – ничего этого нет, но есть слитость всего, как ты этого не понимаешь, чувствуешь, как по написанному, отойди от своих книг, подними голову от планшета, сидишь сычом по вечерам, учишься чувствовать от букв, что толку в букве «а»? в ней одной, без сопредельных сестер? что толку, если ты отличаешь паром от сухогруза, но не чувствуешь этого мгновения, когда стоишь на кухне и пытаешься отмыть ее от красного, и даже не задумываешься, что есть это красное, и бог смеется над тобой – обыкновенный маленький бог с помутившимся рассудком – умалившийся и тем возвеличившийся, и река собирается в потоки-полосы и восстает, крутя их вокруг себя, как обручи, и ты спрашиваешь ее – я не понимаю, как такое возможно, и почему она не оттирается? я всего лишь люблю ее! – я всего лишь вижу в ней буквы – и потоки распадаются и с тяжелым звуком падают на асфальт, как будто кто-то выливает ведро воды с третьего этажа, как будто вдоль тротуара идет поливальная машина и гудит подвернувшимся пешеходам, и нерасторопный водитель приглушает струи, хмурится, а успевших отойти в арки приветствует новыми потоками, рука к руке, стекло к стеклу, щелкнуть костяшками пальцев, дернуть один за другим до хруста, никогда не делай так! – сколько раз просила! – и ты лежишь рядом со мной, обыденность и готовность принять вину без противления, в трусах, в задранной чуть выше пупка футболке, и смотришь на меня и говоришь прости, я не понимаю, как вышло, ты образ, который я не могу разгадать, ты цвет, который я не могу определить, иволговый? терракотовый? жженная умбра? или провяленный лимон? прокисший бордо? или добавить холодного? обратить тебя в черничный, как цвет губ, которые ты накрасила однажды для съемок и спросила – мне идет? – и я поразился тому, как ты постарела, если взглянуть на прежние фотокарточки, время заметно, а если на тебя, то нет ника-кого времени, – конечно, ты выглядишь лучше всех! – почему я должен кончаться каждое мгновение, может быть, я не хочу жить в ночь с двадцать первое на двадцать второе, а тридцатое – хочу прожить за два дня, что за несправедливость – эта постоянная течь времени, как будто бог по недосмотру вывинтил все краны и ушел на вечеринку – не будет до утра, просьба не беспокоить – и перелив едва справляется с напором воды, и все равно под низом ад с квадратными чертями, сжатыми до пауков, точеные члены, маленькие обезьяньи головы и куда бы протиснуться, господи, ад – это страшная теснота души, и сколько можно говорить, когда чистишь зубы, вовсе необязательно оставлять воду включенной, ты же не бог, береги время, помочил щетку – и выключил воду, и когда ты не хочешь, чтобы я слышала, чем ты занимаешься в туалете, вовсе необязательно включать воду, в доме на Солянке осыпалась муза с венком в руке на фронтоне, остались лишь ее черты и часть венка – кого оно венчает? – на нашем доме нет муз, затейливая кирпичная кладка кое-где, балконов ни-ни, как и в доме напротив, дай руку, еле теплую руку, пойдем покажу еще один двор – такая игра отыскивать новые места в, казалось бы, знакомых переулках, мы выходим на Хитровку – сирень умерла, нищих разогнали, студенты читают на поднятых скамейках, указательный палец на губах, набираешь на замке три числа, дворовая дверь подается – и мы оказываемся в совсем другом времени, как будто сон мой воплотился здесь, и середина девятнадцатого века навалилась на нас смрадом подпития, ночлежным духом, выдранными волосами, словно скальп в углу, штофами и полуштофами, питейные пространства оживают, и ямщики матерятся и бодаются с коробейниками, и загулявшие купчишки, ты видишь, вынимают ножи, под облепленными салом и комарьем фонарями – и эхма и айда, как такое может сохраниться в нашей Москве, может быть, бог не открыл кое-какие краны, может быть, в раковине время течет по-другому! – любимый, не отпускай меня в Петербург, если хочешь, останься со мной, кот с мужем, жена при нем – как довесок тела, как фунт семги, изрезанной поперек, – Яс и я – и как обратно выйти в новое время, вот здесь через железную дверь без засова, – рука к руке, прикладываешься к вагонному окну, пахнет разлукой и креозотом, пахнет перестукиванием запахов и беспокойством туго натянутых образов, как белье сушится в полдень на дворовых дугах, вьется хмель и виноград, цепляющийся за кирпичную стену, посажены туи и можжевельник, кованые лавки друг напротив друга, мне очень тяжело без него, всё кажется, что он живой, но какой-то незнающий, прошло полгода, всё переменилось, а он, такой жадный до событий, ничего не знает: чем живет его Донбасс, по-прежнему ли подают кашасу в Яффе, или ее вовсе нет, погребена под ракетными залпами арабов – и город-придумка распускается, как павлиний хвост, в нашем мозгу – одном на двоих, это так странно, что он остался вот здесь и вроде бы как застыл, не двигается дальше рубежа, как штырь переключения передач замирает в делении «P» – и дальше пустота, поломка, что если кто-то в будущем будет думать о нас так же – наш сын, который когда-нибудь родится, а скорее дочка, что если я застыну в твоем мозгу, как в холодце муха, сядем на лавку и покурим, глядя в землю, ты не куришь, бассейн два раза в неделю, турник раз в три дня во дворе дома, который охраняют крестьянка с ружьем и рабочий с искрошившимся долотом, огромные признаки ушедшего времени, как – ed, пережитки, а что, если когда-нибудь они оживут? – так я хотела написать рассказ об ожившем Ленине напротив детской библиотеки, что теперь смотрит на синие зубья Делового центра и скалится, по-монгольски щурится, а потом, вдруг увеличившись в размерах, оживает и начинает крушить окрестные дома, давит людей, как тараканов, и объединить этот рассказ с рассказом о камне: диптих – как большое и малое, и в него будут стрелять из танков, но он будет уворачиваться, и потом пойдет к памятнику Петру на Москве-реке, и будет битва, – в общем, «глупость – два гиганта, которые погребут друг друга в зловонной реке, бессмысленные в своей злобе, они даже говорить ничего не будут, а может быть, битвы не будет, Ленин попытается скинуть Петра со своей каравеллы – и баста – захлебнется в реке, придавленный неожившим колоссом, – это значит мы боремся с мертвым прошлым, но, даже покоясь, оно способно придавить нас, лучше не ворошить, не трогать его, как вещи с верха комода, придет час, и я их разберу, синее ожерелье из переработанного пластика, деревянные наручные часы, флаконы в виде мужских и женских торсов, жестяная лошадка размером с ноготь, булавка, отпирающая сотовый, обезболивающие, с угла на этажерке тряпичная коробка с забранными из магазина вешалками, и ты мне говоришь: а ты мог бы украсть голову рыбы с рынка? – и я спрашиваю: зачем? – просто для того, чтобы перестать быть собой, расшатать собственные границы? клокочущие навесы, мухи, облепляющие выпотрошенные рыбьи тела, со вкусом уложенные среди мелко дробленного льда, с прилавков стекает вода, тяжело ступать, воздух, как ласточками, прошит юркими, довольными итальянскими словами, еле живые креветки, продрогшие, окоченевшие, поводят своими ломкими конечностями, крабы в черных панцирях почти поголовно мертвы, изрезанный сибас улыбается уголками пасти, мухи кружат-кружат, пытаясь отложить личинки в рыбьи головы, утреннее солнце мягко греет сквозь завеси, натянутые над проходами, и ты ешь лимонный щербет деревянной палочкой, указываешь с одного прилавка на другой, и в голове у меня: господи, неужели я вор, зачем оскорблять другого, ближне-далекого, чтобы испытать себя и стать хуже, ты останавливаешься перед зубастой мордой дорады, подносишь ей щербету на палке – медовый месяц, мертвые осьминоги во льду, лужи от истаявшего льда, улыбчивые служки перекидывают швабры из рук в руки и вытирают их, купаются в тошнотворных, трупных запахах моря, раздражающий носоглотку вкус щербета: сладость идет вниз, в бронхи, трепет вверх, к носу, и ты подмигиваешь мне и показываешь на прилавок с рыбьими головами, трое пожилых покупательниц судачат напротив – отсутствующие взгляды торговцев, и ты заговариваешь с одним из них, говоришь, будь начеку, я всегда начеку, только куда прятать рыбу? – в руках авоська, и ты спрашиваешь его о сардинах и макрелях, отводишь его на другую сторону прилавка, слышен зуд итальянских старух, и, господи, что я делаю, не ощущая ни тяжести, ни легкости, беру первую попавшуюся рыбью тушу и бросаю в раскрытую авоську, воздух сжижен, семь потов, места для раздумий не осталось, во мне пузырь ожидания, грешная жизнь – к чему приведет кривая дорожка, и вдруг я слышу звук расхождения ткани, и огромная голова рыбы-меча с треском и хлюпом валится на деревянный помост, и головы торговцев расходятся в смехе, и занятый то-бой продавец – щетка усов, благородная седина, глаза-маслины, – начинает смеяться, ты тоже разражаешься смехом, и мне ничего другого не остается, как присоединиться к вам, за голову-меч, конечно, мы расплачиваемся, и продавец – хороший малый – набивает в целлофановый пакет маленьких осьминогов, вручает их нам и говорит что-то по-итальянски, вытягивая губы, прилагая к ним руку из сложенного указательного и большого пальца, причмокивая, разрывая круг, – голова-де просто объеденье – и, выходя с рынка, ты смотришь на меня с осуждением – да господи, что я такого сделал – попытался быть хуже, чем хотел, и у меня ничего не вышло? – и кто же знал, что первой подвернется голова рыбы-меча и что она изрежет время в прорехи, – непутевый, какой ты у меня непутевый, говоришь с любовью и сожалением, и мне так неловко, что эти два чувства соседствуют в твоих словах, и мне дурно от себя, уж лучше я бы украл эту рыбу в честь твоего выздоровления, в честь того, что я могу быть другим, а вместо этого коптильня неба, пепельный город с черными крыльцами – стучи в любое, не отворят, – ты смотришь на меня так, как будто никогда не любила, ну хотя бы чуть-чуть, и я ненавижу себя за сомнения, за то, что вынужден тебя умолять – давай все будет по-прежнему, как будто под нами не море и позади нас не море, а остров нашего дома, как во сне исхоженный по углам, у плинтусов собираются клубы пыли, и Яс, когда я включаю пароварку, лезет на дверь и говорит: выпусти меня в подъезд, как будто там его кто-то ждет, иногда я поддавался на его уговоры, ты замечала его настойчивость в следующий раз и спрашивала – с чего бы? – дверь на чердак открыта, но он трусит, он никогда не сделает последний шаг, никогда не догорит благовоние на склеенных растекшихся часах – и пузырятся книги по искусству, ты гадательно водишь пальцами по ним и о каждой новой книге говоришь: что нас ждет? давай погадаем? и книги непременно говорят, что тебя ждет долгая счастливая жизнь, а теперь твоя очередь! – а мне они говорят что-нибудь обыкновенное, ничего не прольется, и кровь, смешанная с подтаявшим льдом, который я подносил к твоей голове – милая, родная, да что же это такое? – и что-то набухает внутри, и ты лежишь передо мной без движения, и, вместо того чтобы выбегать вслед за Ясом и звать на помощь, я склоняюсь над тобой и расстегиваю ремень… тише-тише, кот на крыше, за все наши унижения, за все склеенные мгновения – клея не оберешься, море стучится в окно, спрашивает покрыть наличники пеплом, а может быть, камней натаскать с самого кромешного дна? – и что-то здесь неправильно, и ты говоришь в трубку, как хорошо тебе в Петербурге, и поникшая лампа выхватывает круг пола и сжигает темноту в своем оконном отражении, и ты была на Фонтанке, и там, и сям, и желтые казармы собирались и разбирались при тебе, на плацу воскресали люди из позапрошлого века и требовали денег за съемки и потрясали костями – это так безвкусно, уж лучше киргизы в костюмах панд, домогающиеся до детей, и я говорю, что люблю тебя, и так жаль, что тебя нет рядом, и ты меня вдруг спрашиваешь, что значат для тебя эти слова? – и я теряюсь, и ты говоришь, ну вот, большая часть твоей жизни проходит в неосознанности и, даже если бы не любил, ты не был бы в силах осознать собственную нелюбовь, как сдвижение челюстей, как тыльная сторона ладони, которую ты кусала мне в первые месяцы нашего знакомства – не тили-тесто, а любовник с любовницей, а потом все пошло наперекосяк, и даже медовый месяц оказался липовым, и ты лежала передо мной, не говоря ни слова, и я читал – вот Via Appia – и она переходит в Елисейские Поля, и ты сказала, что устала от меня, что пора нам податься в Рим, потому что здесь нечего ловить, потому что вокруг какая-то стрижизнь, показала на небо, полное ими, спросила у нашего домохозяина – прокуренного и толстого фавна Валерио, который любил марихуану так же, как Россию, – что это за птицы, он по-итальянски ответил – rondoni! – а потом перевел на английский, два слова схлестнулись, и я подумал, сколько же таких слов, сохранивших подобие первого слова, и это похоже на бред сумасшедшего, чтобы один язык да и распался, может быть, когда-нибудь мы все будем говорить по-русски – либо да, либо нет, – и если тянуться до будущего, дотянешься лишь до опалубка собственной могилы, игра закончится проигрышем, как бы ты ни жил, как ни любил жену, умершего ребенка, говорящего с тобой кота – давай же вызывай скорую помощь, что ты мешкаешь! – и это было бы так смешно, что он говорит, если бы не унижения, что я претерпел и еще претерплю, неужели ты не чувствовала этот огненный шар, что я ношу в себе, и штаны спущены, и вспоминаются слова миссионера, что муж подчиняется жене, как масло – ножу, и я этот нож, вначале он режет куриное тело, потом астральное, – что же ты мешкаешь? – мы жили на улице, где у каждой двери стояли гробы, гробовщики, готовые сострадать первому встречному, были затянуты в черные костюмы и темные галстуки, а гробовщицы в монашеском облачении смотрели из раскрытых дверей строго перед собой, потом весь город наполнился женщинами, как во́ды, идущими из церквей, кухонь, переулков, в руках каждой – по розе, верхняя половина тел – монашеская, а нижняя – разброд и шатание: ситцевые платья и сомнительные юбки, и негры стояли у затопленного амфитеатра и кричали: «Розы по евро! Розы по одному евро!» – и бегали туда-сюда, на своих быстрых ногах, как будто кучерявых, – и женщины, раз в году становящиеся монахинями, внезапно запели, объяв собой припаркованные автомобили, вобрав застывшие автобусы и кареты скорой помощи, церковный гимн, и фавн Валерио нам сказал, что так они отмечают праздник святой Риты – невидящий взгляд, толстые ляжки, пальцы из твердых сортов пшеницы – объедение, скажи ему, что мы приехали только сегодня, он бы принял это за чистую монету, заставил бы себя не узнать нас, и он показывал вверх, курил самокрутку и говорил о том, как ему осточертела здешняя жизнь, что вот в Петербурге все по-иному, большой город, очень большой, а здесь ты на задворках Европы, только с Африки приносит людскую гниль на плотах, нет бы расстреливать этих беженцев, или хотя бы рыбу кормить, то есть он вообще вегетарианец, хотя и в бога не верует, спаси, господь, но это ведь просто невозможно, что происходит с этим наплывом африканцев, и слава богу, что Сицилия настолько небогата, что они редко оседают здесь, приличия нужно соблюдать, но им здесь не рады, и с улицы послышались новые плески песнопений, и на столе – чаша с мушмулой, взгляд цепляется за нее, как будто она из другого времени, которое не позабылось даже в мельчайших ощущениях, ты можешь вспомнить сон, записанный на клочке бумаги в двух словах, затем раскрутить его до цельного впечатления, и у тебя была задумка о целом городе снов, где встречаются сны всех живущих и умерших, и каждому на протяжении жизни снится всего одна улица или мост в этом городе, а соберет их последний живущий – и город оживет, законченный и явленный, а может быть, у каждого свой город Сновск, и после смерти сновидцев их города стоят покинутые и опустошенные, со вздыбленными брусчатками, с оборванными мостами, с вырубленными столбами передач и домами-комнатами, теряющимися посреди полей, – стоит только раз очутиться во сне мертвого человека, всеядные фонари тянутся к голове, небо местами обращается в потолок, люди, встреченные на улицах, напоминают тебе кого-то, и после того, как ты проснешься, ты забудешь все лица, останется только ощущение знакомства с некоторыми из них, и время там течет вспять, если вообще течет, вернее, оно течет в некоторых местах, на площадях, в предместьях, а на бесконечных переулках, на проспектах, которые называются «проектируемый проезд такой-то», его вовсе нет, и ты тормошишь его за лапы и говоришь: просыпайся, Ясон, я не знаю, что мне делать, море под кормой плещется воинственно, чайки дербанят огромную рыбу, на которой держится земля, и ты снова впадаешь в город, но я знаю, стоит тебе только зевнуть и начать вылизывать себя, как ты проснешься окончательно, в сбитых простынях, под согнутыми ногами, которые я поднимаю ради тебя и закрываю одеялом, чтобы тебе было тепло и уютно, ночью она обхватила подушку руками и ногами, нательный крест прилип к спине под правой лопаткой, такое ровное и прелое дыхание – не разбудить бы, не потревожить – и все-таки чих! – ты просыпаешься, что-то бормочешь, поправляешь волосы на виске и снова впадаешь в свои пространства, где для меня места нет, которые я не узнаю, даже если вскрою твой сотовый и начну читать переписку – монотонно, месяц за месяцем – наткнусь на что-нибудь подозрительное, и все выплеснется наружу и встанет на свои места, – глубокое дыхание, и фонарный отблеск на матовом лице, с раскрытого окна на кухне доносятся пятничные звуки, холодильник приглушенно работает, и звуки ночи какие-то полые, обнять тебя – не отпускать, и выходу нежности нет – не хочу тебя разбудить, просто лежать рядом и смотреть на распластанного Христа на твоей спине – он маленький, серебряный, чуть длиннее ногтя, с изогнутыми ногами, и даже если я прикоснусь к тебе, ничего не изменится, ты не встанешь, даже если я овладею тобой, или начну бить ногами по животу, ты не встанешь – стук доносится с самого неба, и я не тронул тебя пальцем, это не я, что, если мертвый город твоего сна тоже где-нибудь витает, и я проснусь в него и встречусь с тобой – нет, не притворяйся, ты живая, и не кричи под руку, Яс – у тебя есть еда, по крайней мере была – вчера, сегодня, позазавтра, мне просто нужно побыть одному, то есть с ней, сколько раз слышал, что питомцы отгрызают своим мертвым хозяевам пальцы, чтобы выжить в закрытой квартире, вначале смотрят любовно, а потом от голода забывают все на свете, но ты не мертвая, нет-нет, ты просто упала, и никакого запаха, и если дотащить тебя до церкви, я попробую, просто попробую, может быть, поможет, ведь не может же быть, чтобы не помогло, я помню, как ты смотрела сосредоточенно перед собой в старом соборе Сретенского монастыря, в воскресенье мы пошли туда – любовник и любовница – и мне было не по себе, стыда не было, просто не по себе, как бывает, когда жмет обувь или утром ты разорвал свитер в подмышках, и теперь неловко поднимать руки перед чужаками, и Он въезжал на коте в Иерусалим – и турки гнали его и говорили: так какой же ты бог, если даже осла себе не мог найти? – и море плескалось под ним, и он выуживал корабли со дна морского, яко кит, и говорил засоленным мертвецам: не называйте себя счастливыми при жизни, а только благоденствующими, и ты была так глубоко в себе, что я подумал, что ты молишься, чтобы избыть меня из своей жизни, и смазливые семинаристы в подрясниках толпились вокруг нас, грузные от золота в зарукавьях и кольцах женщины клали покаянные поклоны, и с покрытых фресками столбов глядели святые и думали: блудник и блудница, без раскаяния, без мысли о грехе смотрят на нас – и хоть бы что – и черные лица были заносчивы и горестны, и в сердце билась обида – как так, почему ты так далека от меня, почему я не могу быть в твоей вере, хочешь, я разворошу этот вертеп, разгоню ягнят по загонам, лошадей – в стойло, и никто не придет поклониться ему, и рождества, быть может, не случится, часто кладутся кресты, как шпалы, и прежде чем задумаешься о произнесенных словах, отвлекаешься на спины впереди стоящих, на черный пол, на закоптившихся святых в византийского покроя плащах и в доспехе – как цветы, расцветают славянские слова, как цветы, названия которых ты не помнишь или никогда не знал, милая, повернись ко мне, ну хотя бы сейчас, и кто-то шикает за спиной, и свечи трещат, и басок дьячка настоятелен, словно воспитательница детсада учит держать правильно ложку, и манная каша, и бог – и если бы я мог тебя воскресить, но как можно воскресить то, что не умерло, – успокойся, пожалуйста, я скоро приеду – и твой картавый голос в трубке такой далекий и близкий, и тоска, проступающая в нем, не надо, ты хороший муж, лучше всех на свете, ведь лучше мне все равно никого не найти, язык липнет к нёбу, ладони вспотевают, твоя непутевость, как будто немужественность, человеческое просыпается в тебе лишь иногда, как будто ты сам огромная могила сна, ты неплохой, и все-таки нелюбовь – разновидность мести, пять лет словно во сне – и проспали они еще тысячу лет и проснулись, и спросили встретившегося им пастуха – какое сейчас время? – а он, увидев их, бросил хлыст и побежал к стаду и пал вместе с ним с обрыва, и тогда они пришли в город, торговцы обступали их и говорили на неизвестном им языке, и пытались выведать, откуда они, а те отвечали: мы проспали под камнем тысячу лет, и мы видим, что ничего не изменилось, кроме языка, что же не так с нами? может быть, вернемся обратно в нашу пещеру, братья? и крестьянки приносили им сыр и молоко, и пономари звонили в колокола, и, когда захотели представить их пред начальниками и стали искать по городу, не нашли их, потому что они ушли, а наутро разыскали разбившихся овец с пастухом – и иногда я смотрю на тебя, как те очнувшиеся юноши, не знаю, сколько их было, душа-провал, кинешь спичку в нее и не услышишь звука, кинешь монету – ничего, кинешь чурку – и даже соударения о стенки не услышишь, вода была свинцовой, я была без зонта с утками, а он подошел ко мне и сказал: «Поделиться зонтом?» – улыбнулся, и я думала, что это ты, – и город, как юла, закрутился вокруг, и он рассказывал за уютным чайником в подвальном кафе, что переехал сюда из Москвы и что, в сущности, из бегства складывается жизнь человека, но он не считает это бегством, ему нужно было отыскать себя – молчание – и, кажется, ему это удалось, взгляд в упор, и мне захотелось укусить его за руку, потом он сказал: «Здесь вечером будет вечеринка – кислота не возбраняется», – и, сворачивая ему самокрутку, я вспомнила наши дворы, и киргизов, раскачивавшихся на брусьях, и киоск, в котором мать священника продавала осетинские пироги, и охранника, курившего папиросу, прислонившись к колонне портика, и глядевшего в кессонные потолки, в которых притаились птицы и ангелы, и выбитую дверь на балконе купола Воспитательного дома, и сотни парт, гнутыми ножками прицепленных одна за другую у плаца перед ним, и грохот белых лебедей над головой Девятого мая, и дребезжанье трамваев в дождь на Бульварном кольце, и внезапный обрыв его неподалеку от Яузы в средостении троллейбусных тросов, и грохот посуды в окне дома при сербской церкви, и плески фонтана перед ней, и бог мозаистый, нерусский смотрит с притвора и приделов, и, входя, ты думаешь – вот, я попал в другую страну – непременно южную, и воздух в ней становится теплее, и смальта радостно блещет, как рыбья чешуя, и дом-утюг с заложенными кирпичом окнами первого этажа, и желтый сталинский дом, клещами зажавший усадьбу, перестроенную из палат, и кряхтение уборочных машин под окнами, желтушный их, убийственный свет, и китайский фильм, который снимали в переулке, когда я выглянула в майские ставни, операторы и обслуга все как один изобразили страх на лице, женщины даже пригнулись от неожиданности, и я думала предложить им чай, и главный актер раз двадцать перебегал с одной стороны переулка на другую, и неслось откуда-то такси и останавливалось, погодя сдавало назад, и переводчики кричали в огромные рации: машина едет, – и кто-то задерживал прохожих – благо был вечер – и потом пропускали: мол, проходите быстрее, и съемочная группа была сплошь китайская, и потом у церкви на главного героя – горская красота, малый рост, – раз десять наезжал грузовик – и он лежал на проезжей части в крови, и я думала, господи, сколько же раз он будет ударяться головой об асфальт, и, выйдя, мы спросили название ленты, и нам ответили что-то вроде «Безжалостный-три», и я подумала, ради чего всё это, – я тоже снимала филь-мы – когда-то давно, обыкновенные документальные фильмы, а в них все вымазано деньгами, и белые раздувались паруса за окном, и юпитеры били в стекла, и истеричная женщина в доме напротив с третьего этажа вдруг не выдержала и почем зря стала крыть китайцев, и ей ответили переводчики, что они здесь не задержатся до рассвета: ночи нынче короткие, – пойдут искать другой переулок, пожалуйста, не беспокойтесь, Ясон вышел на подоконник, вскинулись телефоны, и китайцы заохали, потому что перед вами сокровенный – соединение двух начал – и если вы готовы молить меня о благоденствии, то пожалуйста, маленькие люди, погрязшие в суете преклонения, баш на баш, ваше удивление на мое почитание, и шерсть во рту полнится, и работают вспышки, привычка к ним феноменальна, ничего не трогает – отваление камня и предстание – ночная муха заелозила по стеклу – бросок-другой – охи усилились – и смыкание челюстей, и любование собой, и облизывание лапы – китайцы готовы встать на колени, суета сует, вырваться из круга рождений и смертей, и Хозяйка довольно кладет руку на голову и говорит, что я куда-то там попаду, но за чертой нет ничего, хватит меня пичкать пустыми обещаниями, вспомните лучше стрижку когтей перед зеркалом: Он держал меня и заставлял их выйти из подушечек, Хозяйка с ножницами наперевес стригла их и умилялась, стригла и умилялась, а теперь два расщепленных на задних лапах, хоть выгрызай, нерадение заботы, и Хозяйка не будит Его, и рассказывает мне о тех краях, где они окажутся втроем, и не будет никакой лжи, она так от нее устала, и так хочется им крикнуть что-нибудь по-китайски, чтобы они застыли на месте, соляные столбы, и Хозяйка продолжает говорить, всё у нас будет хорошо, что бы ни случилось, – пятый год вместе – и если предстоит смерть, то мы выдержим, но она не понимает: я смерть, и я смотрю на нее сквозь желтые глаза, и говорю: не каждый из живущих может похвастаться тем, что поил смерть или кормил ее, а ты можешь, и тебе зачтется, но никто не возвращался от меня, от моей внутренней ночи – как вы тогда мне капали на холку, и хотелось облизать все лопатки, но тело не давалось, я смерть, и если я скажу тебе здравствуй, ты закричишь, так что давай лучше молчать, потому что за окном стало пусто, соседка гнева дремлет, люди отступили без поклонения, и если бы я мог вас всех спасти, моих создателей, но в мире есть что-то высшее – выше, чем начало и концы, в мире есть что-то большее – больше, чем поклонение, на груди я никогда не любил лежать, слишком неуютно, и в детстве вы не сразу пускали меня на постель, а потом притомились: смерть лежит у тебя в ногах, но ты не ощущаешь ее холода, или занимает твое крутящееся кресло, или ест твоих домашних мух – ты чувствуешь меня? – и колокола заутрени прошьют небо, Пятидесятница, выпущенные в небо белые голуби, весь день патрульная машина стоит под окнами, и скучающие взгляды полицейских застыли в зеркале заднего вида – им выносят из церкви что-то на обернутом полотенцем подносе, хохочут-переговариваются, но все-таки угощаются – что-то вроде кулича, белая глазурь сползает на руки, штукатурка неба от звона отлетает кусками: где отлетело – белая отметина облаков, и если бы они знали, кто на них смотрит, если бы перестали быть собой – Хозяйка перестала быть Хозяйкой, Он вычел Самого Себя, потому что в будущем ни у чего нет будущего, гладят против шерсти, подбрасывают в воздух, но ловят – беспокойство теплящегося окурка, прожигают ночь – вот здесь и вот там, вначале у невидимой головы, потом у черной руки, выпустите меня отсюда, я не хочу видеть этого, и в мозгу что-то светло-кислотное – и вот наше озеро, только осенью, мы идем с тобой по берегу, оставляя на песке неглубокие следы, песок – серый, неохотный, ты спрашиваешь – мы все-таки нашли его, разве не замечательно? – киваю – и вода отступила, видно по берегу, пожухшие, безымянные растения, под соснами – извивы корней и огненно-желтые иголки, кое-где мшистая земля, не надо туда идти, лучше по берегу, и озеро кажется не таким кровяным, скорее каштановым, и не таким безлюдным – по противоположному берегу вышагивает человек в сапогах, а перед ним бежит, высоко задрав хвост, собака – и почему тебе грустно? – нам не стоило сюда приезжать – почему? – по той же самой причине, по которой неприятно видеть любимого человека в болезни, то есть не слушай меня, вот озеро – вот оплывший замок на песке, не обошлось без людской помощи, и, смотря на озеро, я смотрю как будто на нас, понимаешь? – я помню его летом в полной силе, а теперь мне за него стыдно, – и ты подзываешь меня, замешкавшись, я оборачиваюсь – скорее! – и указываешь на стрекозу, которая без движения застыла в прибрежной воде у камня, покрытого мхом, может быть, спасти ее? – берешь прут тальника, выуживаешь ее и говоришь разочарованно: какой там, октябрьская стрекоза по определению стрекоза мертвая, – поворачиваешься ко мне – будем надеяться, что она умерла от холода, а не долетела с того берега всего пары метров – и захлебнулась в воде, как я захлебываюсь в тебе, кричу – спаси! – и вкус твороженный, вкус перезревшего сыра – и боже мой, ведь это не ты! – и он говорит – хорошо тебе было? – и я не помню, я была на озере – кто вы такой? – как же, Фонтанка, дождь, взаимное притяжение, подложить еще под язык? – и что же я потеряла? – и выбегать нет смысла – играет музыка за сдвинутыми дверями, бум-бум-бум, уходить некуда, Христос с ноготок на груди целует меня в губы – и страшно отвечать, и вместе с тем сладко, и если в первый раз я думала, что это ты, то во второй было сладко от самой мысли, что я настолько бессмысленная и глупая, как будто я падаю внутрь себя с огромной высоты – как в октябрьское озеро – умершее, мрачное, вычерпывай какой угодно каской – бери меня полностью, потому что это невозможно, я не могла поступить таким образом, это кто-то другой, тогда почему мне так горделиво стыдно, бессмысленно хорошо, как будто я самка, которой больше ничего не нужно, я не помню, когда у нас было последний раз, помню белые кирпичи – громогласные, почти сплошь ложкѝ, щиток, покрывающий счетчик, а на нем висят шерстяные карманы, в которых свертаны вязки шнурков, пара перчаток, которые ты не носишь, скомканные митенки, посмотри внимательнее и найдешь ложку для обуви, и отметина на ламинате от разбитой тарелки, и чемодан, за которым лежат взятые в чехол ракетки, и если ты мне скажешь, что не знаешь, как нам быть дальше, я не поверю, если ты скажешь, что готов меня простить за то, что было в Петербурге, не поверю, мне должно быть так хорошо с тобой, но почему так плохо, ты заставляешь меня чувствовать унижение за твое прощение, и оливковое масло в высоких бутылках, и счета за квартиру, слетающие на пол, если открыть дверь – два оборота – третий нейдет – теперь ты знаешь, но почему ты молчишь? – я перережу тебе горло, только не прощай, и гнев зачинается в тебе, и мне хорошо от того, что я его чувствую изнутри тебя – ну же! – толкай! – мало, мне всего слишком мало! – и твой первый ребенок – и второй ребенок – и от третьего я избавлюсь так же, ну же! сыграем в эту игру с перетягиванием одеяла, чтобы больно было не только мне, чтобы ты наконец стал самим собой, а не моим мужем, которого я ненавижу и зову по имени – еще раз, на этот раз отчетливо и медленно – ты хочешь сказать, что в Петербурге ты кого-то встретила и переспала с ним, разделив с ним, как облатку, MMDA? – не слышит, качает головой, и пол уходит из-под ног, еще чуть-чуть, и провалюсь в подвальную мастерскую, жизнь не имеет права меняться вот так, не посоветовавшись со мной, как по щелчку пальцев или пробок за щитком, на который ты оперлась рукой, и стала какой-то незнакомой, как будто ушла в тень, и проступило прошлое, и мне это снилось – ты знаешь, еще в самом начале, когда мы смотрели на город с идущими от нас домами, у нас была власть их подчинить, перестроить, обратить из доходных – в конюшни, а они разбегались от нас, и больше всего мы не жаловали постройки последних лет, оставляли на их месте скверы – это был наш город, застывший в начале пятидесятых, с тех пор не разливавшийся в пригороды, неразреженная кровь, и ты вдруг сказала, что в мужчинах больше всего ценишь непредсказуемость, а я ответил, что в женщинах больше всего ценю верность, сухие листья во дворе, шкрябанье дворника, – и взрыв смеха, и они поднимали бокалы и говорили – выпьете с нами, многие лета, женоподобный муж обходил каждого и чокался с ним, и, будь я дерзче, я бы чокнулся с его лбом – и просто обнять тебя и простить, что бы там ни было, ты вырываешься из объятий и кричишь – тряпка! – как я могу тебя любить, ты такая же принадлежность этого дома, как огромная столешница, или увлажнитель воздуха, или поток воды из смесителя, а может быть, тебя вовсе нет, может быть, ты привидение, дух, который здесь поселился? и никак не хочешь уйти? дух не добрый и не злой, самый обыкновенный, даже не демон, и уж тем более не черт, оставь меня, я вижу кота, я вижу окружающие предметы, но я не вижу человека перед собой, была бы хоть какая-нибудь польза – так нет же, просто пребывание рядом, тошно, от всепрощения, от твоего барашкового Николая в нише церкви, поставь свечку – ну же – мы никогда не вернемся в Рим – за упокой самого себя – потому что это тебе не повредит, может быть, пройтись со свечкой, заглядывая туда-сюда, чтобы она трещала, изгнать тебя из моей памяти, как боярышник, растущий у бабушки под окном в Ясенево, как отца, который умер – и слава богу – и все мое неприятие этого мира – слышишь, дух, все мое неприятие – началось тогда, фрейдистская ты поблядина! – давай выводи из детства, нас все равно разделяют времена, ты принадлежишь другому месту – пустому месту, а я хочу жить свободно, отпусти меня, и пусть не петербургский, пусть другой, мне нужно вырваться из этого круга, схвати меня и не отпускай, и не отталкивай, даже если я сейчас рвусь из объятий – вот сейчас – сейчас – еще рывок – ну что же ты не держишь меня, и почему я падаю, и так сладко убаюкивает боль – и закрываются глаза – и вскрик так похож на молитву?

Перейти на страницу:

Все книги серии Loft. Современный роман. В моменте

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже