— Мы можем поговорить потом? — спрашивает он, поднимаясь по ступенькам часовни.
— Я с радостью, — отвечает Марк.
Зачем? Чтобы обвинить брата отцовского друга в нравственных преступлениях?
Часовня уже набита битком. Правила требуют, чтобы близкие почившего — самые безутешные — сидели в первых рядах. Но Шими никто не приглашал примкнуть к числу самых безутешных, а сам он не намерен протискиваться ближе к тем, о чьих отношениях с его братом лучше не гадать. Будь у Эфраима семья, они бы непременно его позвали. Так что даже если семья имеется, он вряд ли им нужен. Огорчаться ли ему из-за этого оскорбления? Да, но при всем огорчении он признает, что не имеет права сидеть в первом ряду. После стольких лет молчания — не имеет. Он как старший должен был отыскать Эфраима. Он же предоставил его судьбе. Господи, тюрьма! Он мог бы это предотвратить. Или по крайней мере навещать брата в заключении.
Когда он перестает озираться, свободных мест уже не остается. Двое встают, готовые уступить свои места старику. Но он предпочитает стоять сзади.
Мало всего, что навалилось на него в этот страшный день, так он должен чувствовать еще и стыд? Стыд — его привычное состояние, но не стыд тюрьмы. Он не знает никого, кто отбывал бы тюремный срок. Никогда не разговаривал с сидевшими. Кто-то, может, и принял бы его с виду за закоренелого русского рецидивиста, но тюрьма для Шими равна бесчестию. Его бедные родители, как бы к этому отнеслись они? Их давно нет в живых, но это неважно. Стыд может преследовать и мертвых. Неужели он будет теперь преследовать Эфраима? Когда-то он снисходительно ухмыльнулся в ответ на предупреждение Шими, что выдавать себя за гомосексуалиста значит рисковать арестом. Шими всегда избегал риска, не то что Эфраим, бесстрашно разгуливавший по высоко натянутой проволоке.
С братца сталось бы польститься на пошлую романтику заключения. Шими нетрудно было представить его декламирующим под окнами тюрьмы «Вормвуд Скрабс» «Балладу Редингской тюрьмы» Уайльда и целующимся с Альфредом Дугласом[18].
Страшащегося любого риска Шими посещает мысль: что, если все собравшиеся — его тюремные приятели? Старые каторжники, надзиратели. Эфраим всегда пользовался популярностью. Всех немедленно пленяла не сходившая с его лица веселая гримаса. Шими представляет его в камере — тасующим и раздающим карты, предсказывающим сокамерникам будущее и заставляющим их хохотать. «Когда я выйду, Эфраим? — Ты? С такими преступлениями не выходят. — Ты видишь это по картам? — Карты говорят, что тебе надо потуже затянуть пояс штанов, старый развратник!»
Что за мысли, Шими?!
Если разобраться, то все это беспочвенные домыслы. Вокруг незаметно стариков. Шими силится представить Эфраима на смертном одре, стариком, как он сам. Кроме него, здесь нет людей, чей возраст позволил бы опознать в них спутников жизни Эфраима. Разве что все вокруг — потомки тех, кого Эфраим любил. Вроде Марка, довольно приятного человека, не возражающего пообщаться с Шими, но не скрывающего своего презрения к нему.
Вся служба проходит мимо внимания Шими. Это как в школе: он не способен сосредоточиться на словах, которые слышит. Учителя называли это рассеяностью. Они кидали в него мелки и тряпки, но он и этого не замечал, так увлеченно глазел в окно. Они называли это мечтательностью, сам он считал, что у него своя скорость мышления. Ему на память приходит стихотворение Альфреда Хаусмана: они читали его в классе, и с тех пор он не мог выкинуть его из головы. Класс давно перешел к другому стихотворению. Зачем Шими догонять остальных?
И не надо упрекать Шими за такие мысли!
Но все же любопытно, сколько из пришедших