Его творчество не знает обдуманного, планомерного изложения, — это всегда извержение, бешеная борьба за освобождение от ужасного, почти смертельной опасностью сомкнувшегося бедствия.
Суть даже не в нравственном кошмаре его жизни — суть в той жизненной силе, с помощью которой он переплавил свою собственную трагедию в трагическое искусство. Да, он намного опередил свое время. По напряженности, силе боли он созвучен лишь дню сегодняшнему. Все его гиперболы и гротески — сегодняшняя «норма», то, что инкриминировалось ему как извращенное упоение, — сегодня обыденность.
Трагизм таких натур в их несоизмеримости с бытием, в их неспособности к компромиссу с действительностью, в невозможности отказа от идеала, в неумении жить и быть «как все». Они не способны на предательство, с такой легкостью и частотой совершаемое другими, — поэтому-то и неприемлемы для других, потому-то и любимы Мандельштамами и Ахматовыми.
Мегаломания, мессианство, демиургический синдром Клейста, Гёльдерлина, Ницше и иже с ними — болезненная реакция на эту несоизмеримость: себя и других. Мания величия, злокачественный нарциссизм — удел ничтожеств, здесь же нечто другое — то, что трудно выразить лучше, чем это сделал один из них в «Смерти Эмпедокла»: «но трудно смертному узнать блаженных»…
Не трудно даже, а скорее невозможно. Потому-то и существует небрежение к гению, та легкость, с которой масса губит лучших людей — ломает, укладывает в рамки, доводит до безумия или самоубийства.
Фридрих Ницше узрел в Генрихе Клейсте то главное, что делает его не просто реалистом, а модернистом, именно — осознание роковой неисцелимости бытия. Так, ратуя за свободу личности, он, как никто другой, ощущал множество природных, генетических, социальных ограничителей этой свободы. Его трагическое мировосприятие, убийственное чувство собственного творческого бессилия — отсюда…
Некогда олимпиец Гёте записал в альбом пессимисту Шопенгауэру проникновенные строки:
Но А. Шопенгауэр и Г. Клейст знали другое: что они сами — тоже мир — чудовищный, раздробленный, вечно мучимый и неудовлетворенный, мир неисцелимый. Даже если они хуже Гёте знали внешний мир, у них было нечто столь же необъятное — собственные души, и в них-то они разбирались не хуже Веймарского Громовержца…
Все художники делятся на две группы: живописцев внешнего и внутреннего мира. И. В. Гёте при всей его мощи больше тяготеет к первой, Г. Клейст — ко второй, причем — со свойственной ему избыточностью. Поверхность жизни, объективизм не привлекают его. Он чужд холодной наблюдательности и красивости внешних форм. Его герои, как и их творец, помечены печатью Каина — они должны губить или погибать.
И всё же — почему, собственно, руссоист Клейст? Не потому же, что из выученика Апостола Равенства вполне может получиться пессимист, мистик или реакционер — это слишком тривиально. Но потому, что Клейст — веха в европейском сознании, теряющем наркотическую веру в автоматизм прогресса. Тут источник мощнейшего сотрясения культуры, понимаемой исключительно как восхождение общества. Клейст категорически отверг гердеровскую историю человечества как прогрессирующего синтеза истории естественной и социальной. Да, природа, может быть, и руководствуется разумом, его цель, может быть, грядущий Эдем. Но вот цивилизация разрушительна и жестока, ее цель — Содом и Гоморра. История — это нескончаемый конфликт природного и социального, естественного и идеологического, Эдема и Содома. Вот почему она и движется от первого ко второму. Природа бессильна перед цивилизацией. Идеология то и дело возвращает историю к своим истокам. Эдем и Содом неразделимы, и наш путь пролегает не между первобытным и грядущим раем, а соединяет «золотой век» с Апокалипсисом. История не столько даже циклична, сколько инфернальна — бес постоянно начеку, толпа всегда готова к погрому, культура слаба…
Выходец из старинной прусской дворянской семьи, традиции которой предписывали ему офицерскую карьеру, Генрих Клейст обучался в кадетском корпусе, участвовал в неудачном походе феодально-монархической коалиции против революционной Франции, но быстро расстался с чуждой его склонностям военной службой, дабы заняться поэзией.
Неприкаянный Агасфер, он самим рождением своим был обречен на ненавистное ему пруссачество. В этой предрешенности — начало восхождения на Голгофу, первый пункт трагической борьбы за духовную свободу. Можно себе представить страдания юного ефрейтора в армии, осаждающей Майнц, художника, взыскующего красоты, а взамен получающего казарму и плац.