Но, однако, даже в те минуты, когда я тешил себя этой обольстительной русалочьей мечтой, я понимал, что никогда не смогу поддаться ей. Как же! Так я и сумею спокойно сидеть пнем в тулупе! Во-первых, я приду на виноградник взвинченным и сонным, потому что не выкрою днем и часа на то, чтобы поспать перед дежурством: весь день уйдет у меня на то, чтобы драться в месткоме профсоюза или где там еще за то, чтобы ночным сторожам на виноградниках выдавали наконец не старую, блохастую рванину, а полноценные, как положено, тулупы: тулуп не роскошь, а прозодежда! Во-вторых, что это за безобразие: среди такого отряда трудящихся, как сторожа, которые в силу специфики своей работы не могут посещать все мероприятия наравне с другими товарищами, занятыми в дневных сменах, не ведется никакой культурно-воспитательной работы?!

Нет, я-то знал, что моя мечта, какой бы доступной она ни казалась, именно для меня была совершенно недостижима…

А другая мечта была, наоборот, потрясающе честолюбивой. Я хотел сочинить песню, такую песню, которую подхватил бы весь народ, которая вошла бы во все сердца, которую, где бы ни начни, подтягивал каждый.

И вот однажды в Ялте, в самом рядовом доме отдыха, судьба свела меня за одним обеденным столом на весь срок путевки с таким человеком, что у меня дыхание зашлось, когда я услышал, с кем мне посчастливится сидеть рядом.

Нет, я не могу назвать фамилию этого поэта. Он жив, продолжает писать… И, к сожалению, не создал больше ничего лучшего, чем та песня, о которой я говорю и которой он прославил себя. Поешь ее — и как будто весенним дождем омывает душу, и солнце светит ярче, и дышится легко…

— Вы не знаете, — спросил меня поэт (это был его первый вопрос ко мне), — я забыл осведомиться у сестры-хозяйки: тут можно подогревать перед едой «Ессентуки»?

— Не знаю, — ответил я недоуменно. — А разве минеральную воду надо подогревать? Она ж, наверно, становится невкусной?

— Счастливец! — криво улыбнулся поэт. — Юноша! Я вижу, у вас никогда не болела печень…

И тут я заметил, что, правда, лицо моего соседа все время перекашивала брюзгливая гримаса, будто ему тошно от всего на свете. И оно отливало нездоровой желтизной, плоское и острое в профиль, как перочинный ножик. И он был, конечно, много старше меня — почти совсем старик: ему было уже года 32—33, не меньше. И совершенно по-стариковски у него на носу, на самом кончике, сидели круглые совиные очки. Впрочем, они, по-моему, не были ему нужны: он смотрел на все окружающее, так низко наклонив голову, которую была не в силах выдержать тонкая, цыплячья шея, что было непонятно, зачем ему очки, он смотрел на всех поверх них.

К вечеру меня уже расспрашивали многие из нашего дома отдыха:

— Слушай, это правда, что с тобой за столом сидит тот самый поэт, который…?

Я отвечал:

— Правда.

— Ну, и какой он?

Я отмалчивался. Что я мог сказать?

Тем временем многие девушки стали давать кругаля, направляясь в столовой к своему столу, лишь бы пройти мимо нашего.

Мой сосед, по-моему, не обращал на это никакого внимания, так как он был углублен в анализы своей крови и чего там еще. Через три дня я уже начал жалеть, что нас посадили вместе.

Но однажды вечером он пришел к столу еще более горестный, чем всегда.

— Что с вами? — невольно поддался я первому порыву души и только, уже задав такой опрометчивый вопрос, сообразил, какую лавину жалоб, наверное, навлек им на себя. Замучит! Весь ужин будет донимать меня подробными описаниями, какой у него мерзкий вкус железа постоянно во рту и как ему противна любая пища… Будет указывать печальными глазами на аппетитный бифштекс с ломтиками лимона, поданный мне, и расписывать, как ему тошно от кислого, и от жареного, и от запаха сливочного масла, в котором плавает картошка, поданная мне на гарнир к бифштексу…

Но неожиданно я ошибся. Он даже не посмотрел на мою тарелку. Он промолчал в ответ. Больше того, он продолжал молчать и дальше. И я успел спокойно съесть почти весь бифштекс и решил, что он не расслышал моего вопроса.

Но так же неожиданно он очнулся. И ровным, унылым, как всегда, голосом рассказал мне, как он возвращался сейчас с набережной на ужин — шел короткой дорогой, прямо вверх, по нескончаемой уличной лестнице, на каждом марше которой на площадке стоит скамья, утопленная в зелени кустарников, и вдруг, подходя к очередной площадке, услышал несшийся со скамьи приглушенный голос какого-то парня. Парень напевал его песню. И хотя уличные фонари еще не были зажжены, а на дворе было уже темно, мой близорукий поэт все же разглядел, что парень обнимал за плечи тоненькую девушку. И, несмотря на то, что пел парень плохо, хрипло и безбожно врал мотив, девушка все-таки гладила парня по плечу…

И тогда поэт, делая вид, что ему занедужилось от крутизны лестницы, приложил руку к сердцу и остановился в полутьме на этой площадке, чтобы продлить свидание со своей песней.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже