— В войну я была связной, — рассказывает Марта. — Вы знаете, что это такое. Я приносила письма людям, которые скрывались в Любляне, нашим людям, которые руководили подпольем. Об этих людях никто не должен был знать, только те, кто их прятал, и я, приносившая им письма. Сама я не скрывалась, а только скрывала свои обязанности и эти письма, а вообще-то я даже в школу ходила. Потом меня кто-то выдал, вернее, не меня, а место, где прятались те, кому я носила письма. Меня схватили, когда я пришла с письмом. К счастью, в бункере никого не было.
Выдал, застонало ее сердце. И Тинче тоже кто-то выдал. Будь проклят тот, у кого на совести смерть Тинче.
Она снова слышит голос Марты.
— Меня арестовали, потом… вы же знаете, что они творили с людьми, которые попадались к ним в лапы. Тогда меня и искалечили, так что я не могу иметь детей.
Последнюю фразу она сказала тише, запинаясь и каким-то глубоким голосом, как будто вырывала эти слова из самого нутра. Она смотрит на нее с сочувствием, в глазах — слезы, на сердце собирается та горькая сладость, от которой хочется плакать, но плакать не можешь.
— Тебя били? — спрашивает она странно глухим голосом.
И вспоминает, что она и Тоне спрашивала об этом, когда он однажды ночью пришел к ней. «Если бы это можно было назвать „били“», — ответил ей Тоне. Больше он ей ничего не сказал, а сама она не решалась спросить, что же они с ним делали, — при каждом его слове ее словно резали ножом по живому телу. Она и Марту не решается расспрашивать.
— Били… и все остальное… — чуть слышно отвечает Марта.
Она и правда не решается ее расспрашивать. Поэтому они долго молчат, каждая погружена в свои мысли. О боже, что только не пришлось пережить тогда людям, что только не пришлось нам перенести. Именно на наш дом должно было столько навалиться. Все так и падало на Кнезово. Конечно, и у других было горе, много горя, но были такие, что без ущерба пережили эту проклятую войну, в худшем случае потеряли мешок кукурузы, а то и вовсе обошлось. А у нас… Тоне, Пепче, Тинче, по-своему Иван, Марта. Тогда она не была нашей, а теперь наша, как я, когда приехала сюда из-под Горьянцев. Мне кажется, было суждено, что она станет Кнезова, потому ей было суждено, чтобы ее искалечили, чтобы и это тоже пало на Кнезово. Не будет детей. Она так их хочет, по лицу, по словам, по всему видно, как она хочет детей. Она хочет их сильнее, чем желал их Мартин, который был готов умереть трижды, только бы Кнезово получило наследника.
— Об этом нельзя рассказать, мама, о том, что они со мной делали, — через некоторое время словно стон вырывается у Марты.
Нельзя рассказать. Так же сказал ей Тоне. Неужели она никогда не избавится от этой страшной войны.
— Они топтали меня ногами, живот, грудь, все тело, — глухим голосом продолжает Марта. — А потом… ох, мама, мне стыдно сказать, совали горящую свечу… туда, понимаете… мне стыдно сказать…
О боже, боже! Даже ей стыдно, она не решается поднять глаза, не может поглядеть на невестку, она бы умерла, если бы с ней сделали что-нибудь подобное, не из-за боли, из-за стыда умерла, такое женщина не может перенести, кажется ей.
Она не осознает, когда взяла Марту за руку и притянула к себе. Внезапно она чувствует ее ладонь в своей руке, ее голову на своем плече. Но спросить ее, сказать что-нибудь она все еще не решается.
Однако Марта продолжает и без ее просьбы:
— Они хотели узнать о людях, которые дали мне письма, куда я ношу письма и откуда их беру, они хотели знать все, что я знаю.
— И ты им сказала?
Марта освобождает свою ладонь из ее руки, выпрямляется, и взгляд ее становится жестким и неподвижным.
— Если бы сказала, меня бы сейчас не было здесь, не было бы в живых, я бы убила себя.
Она удивленно смотрит на нее. Этот ребенок, этот фарфор, ей кажется, разобьется, стоит к нему прикоснуться. И столько выдержал. Не выдала. Она бы выдала, скорее всего, выдала, не выдержала бы. А может, выдержала. Иногда человек сам себя не знает. Если бы тогда, когда пришли за Тинче, арестовали ее, если бы ее мучили, от нее бы ничего не добились, даже если бы калеными щипцами тянули за язык. Не выдала бы. За это она может поручиться. Если бы это касалось ее детей, она выдержала бы самые страшные муки. А если бы это касалось других?
Она с восхищением смотрит на невестку. Сталь, а не фарфор. И все-таки ей жалко ее из-за того, что она перенесла, и из-за того, что ей предстоит перенести, из-за будущего больше, чем из-за прошлого. У нее никогда не будет детей. Что может быть для женщины страшнее! Каково было бы ей, если бы у нее не было ни Пепче, ни Тоне — никого. Каково было бы ей, если бы сейчас кто-нибудь пришел и сказал: «У тебя никогда не было детей», и каким-нибудь чудом это не полнилось? Она бы сошла о ума от муки, убила бы себя.
Она снова берет невестку за руку и притягивает а себе. Чего бы она не сделала, чтобы хоть немного облегчить скопившуюся в той боль. Надо бы сказать ей теплые слова. Но разве есть такие слова, разве может тут помочь человеческий язык? Ей кажется, таких слов нет.