Больше мы об этом не говорили, сама я не решалась заговорить с ним. Подчинилась неизбежности, как и он. Со временем я привыкла видеть его таким, меня перестала угнетать мысль, что он не может выбраться из замкнутости. И еще: я уже не тревожилась, что у него не было интересу ни к одной девушке, желания привести в дом молодуху. Теперь я жалела его только, когда он приходил к ужину измученным, когда даже есть не мог. Я и сама была измотана, для моего возраста с излишком хватало возни по дому и в хлеву, но все равно мне хотелось разуть его, когда он приходил домой таким усталым и разбитым, что едва мог нагнуться. Я бы и раздела его, и уложила в постель, если бы решилась притронуться к нему. Где там! Я даже словом не могла помянуть про усталость, сказать, чтоб он так не надрывался, что такая сумасшедшая работа убьет его, что ему надо побольше отдыхать. Если я не в силах побороть себя и говорила ему что-нибудь, он вспыхивал как огонь. Он уже не грудной младенец, о котором мамочка должна заботиться каждую минуту, как бы он не споткнулся и не упал, рычал он. А то заявлял, что не сахарный, если я подавала ему сухую одежду, когда он приходил, промокнув под дождем. Могла ли я решиться разуть его? Я даже сор с его одежды снять не могла, он бы отмахнулся от меня, как от надоедливой мухи, которая села на шею. Ох, в этом вы все были одинаковые. Пока вы были маленькие, пока вам был нужен уход, я еще имела право погладить вас по головке, поправить одеяло, если кто раскрывался во сне, но, как только выросли из коротких штанишек и юбчонок, я уже не смела прикоснуться к вам, даже посмотреть с любовью. Не надоедайте! — отбивались вы от меня, когда мне хотелось вас приласкать. Вообще-то Иван был еще помягче всех вас, он реже отмахивался от меня, пока был гимназистом, но потом и он переменился. А когда мы остались с ним вдвоем, в нем словно собралась вся ваша неласковость, ожесточенность. Хотя я на него не обижалась. Разве могла я на него обижаться, видя, как изводят его заботы, как возом валятся на него дела, как переживает он из-за Милки. Нет, я не обижалась на него, если он огрызался, когда я хотела угодить ему, или ворчал на меня просто так, по привычке. Иногда и я огрызалась в ответ. Тогда он вздрагивал и говорил спокойнее, мягче: «Не надоедайте мне, мама, вы же видите, меня на все не хватает». И мы снова закапывались в молчание, которое было еще тише прежнего, если б можно было его измерить. Знаешь, молчание молчанию рознь. Есть молчание, которое кричит. Это молчание болит, оно будто бьет тебя по голове. А тихое молчание не болит, оно успокаивает, в минуты тихого молчания ты разговариваешь сам с собой и в конце концов говоришь: а ведь парень был прав.
Ленка снова стала такой, будто на стуле ее застывшее подобие, и она на некоторое время даже позабыла о ней. Смотрела в себя, в прошлое. Все, о чем она рассказывала, она видела, словно это происходит сейчас. Потом она вспомнила о Ленке, поняла, что опять охватили ее воспоминания. И взгляд ее остановился на дочери. И впрямь похоже, будто перед ней подобие, а не живой человек.
— Ни слова не скажешь про то, что я тебе рассказываю, — говорит она тихо.
— А что говорить? — еще тише отвечает Ленка.
— Не знаю. Но когда ты все время молчишь, мне кажется, ты меня не слушаешь, тебе скучно меня слушать.
— Нет, нет, — защищается от упрека Ленка. — Я думаю. Каждое ваше слово наводит меня на мысли.
Она умолкает, задумывается, а потом говорит:
— Вы сказали, что Иван не был счастлив. Выходит, вы оба были несчастны?
— Нет, я не была несчастна, и Иван тоже, — отвечает она. — Он не был счастлив, это правда, и никогда не был бы, если бы остался на Кнезове, это я тебе говорила. Но и несчастным он не был. Знаешь, быть несчастным — это совсем другое, чем не быть счастливым. Ведь ему некогда было быть несчастным, работа настолько затягивала его, что ему некогда было думать о себе. Он просто растворялся в работе. А я… Если хорошенько подумать, придется признать, что я даже была счастлива, хотя и желала, чтобы у нас было иначе, ради Ивана желала, не ради себя. Но ведь счастье не только в том, что тебе хорошо и приятно, не только в радости и удовольствии, в заботах — тоже счастье, если тебе есть о ком заботиться. Тогда у меня было, о ком заботиться — об Иване и о Кнезове. Хотя Иван и был такой, как я тебе рассказывала, он был, был здесь, я каждый день видела его, каждый день говорила с ним, я готова была сделать для него все. Сердце бы из груди вырвала, если бы это ему помогло. Для матери очень много, если она может сказать: сердце бы для него вырвала. Это и есть счастье…