Придерживая платок у шеи, она стала спускаться дальше, к старой церкви, где когда-то хранилось зерно и были сняты купола, а еще раньше там венчались ее отец и мать. Вдруг, безо всякого предупреждения, она увидела их вдалеке. Стояли порознь и звали ее. И она, как в детстве, испугалась, не зная, к кому идти, потому что всегда так и были порознь, несмотря на венчальную икону в бумажных розах, обернутую в рушник и спрятанную под кроватью. Мама подбежала к ней, маленькая, черноглазая, с выпуклым ртом, словно выпяченным для поцелуя, целовала в обе щеки и тянула, звала куда-то. Она была такая молодая, моложе Веры Константиновны, словно ее внучка, такая, какая появлялась в воспоминаниях, когда ядовитый туман, наползший и скрывший жизнь, вдруг начинал таять, и сквозь него проступало островками забытое прошлое.
Быстрее, быстрее надо идти, думала Вера Константиновна, боясь, что снова начнется лес. Она бежала туда, за церковь, где был прямоугольный дом с деревянными полами, две снятые комнаты на втором этаже, и со второго этажа лестница прямо на улицу с длинного опоясывающего дом балкона, на котором собирались все соседские дети и с которого их прогоняли раз за разом. На балконе сушилось белье на длинной веревке и крякало от ветра, как старая утка.
Калитка была открыта, на ней висел вытканный черными цветами рушник. На заднем крыльце дома стояли женщины, все незнакомые, и ждали ее. Мать была среди них. Отец, в барашковой шапке, в казачьем кожухе, шел за Верой Константиновной, тяжело прихрамывая, не улыбаясь. Она остановилась, чтобы подождать его, но он махнул рукой – иди, я догоню. Вера Константиновна вздрогнула от страшной мысли и прокричала, ей казалось, что он не расслышит, не ответит: «Ты когда умер? Нам ничего не писали. Мы искали тебя». И он снова замахал рукой – потом, потом.
Две женщины, покрытые черными платками, молча пропустили ее. Вера Константиновна увидела, что одна из них держит стакан с пшеницей, в котором кренилась к краю незажженная свеча. Рядом с матерью стояли еще женщины, незнакомые. Одна, в черном пальто до пола, смотрела зло, словно прожигала взглядом, а другая, с тяжелой молочной косой, отчего-то не спрятанной в шлычку, поцеловала ее сухими бумажными губами. И Вера Константиновна вспомнила, как в детстве, среди сложенных мертвых тел в амбаре, нашли, опознав только по этой косе – сытой, откормленной, вываленной на чье-то тело, – ее бабушку и что эта женщина и есть она.
На втором этаже, в пустой комнате, мать из белого узла вытащила холщовую рубашку, с которой срезала кружева. Вера Константиновна, стесняясь своего тела, кожи, висящей, как спущенные чулки, надела холодное белье. Мать покрыла распущенные волосы платком и сказала одними губами: «Иди». И снова Вера Константиновна поняла, что нельзя спрашивать, что будет какое-то потом, когда все станет ясно. Она вышла на балкон и удивилась, как много вокруг людей. Женщины в кружевных платках, в шелковых парочках – по одну сторону балкона, мужчины в черкесках и бешметах – по другую. И все они, незнакомые, закрывали выход к крыльцу, она хотела бежать вниз, но не могла прорваться сквозь эту стену. Они пели, и она слышала, как вдруг «Ох, бабочка, бабеночка моя» перекрывалось громким старушечьим «Да воскреснет Бог». Вера Константиновна понимала, что надо выбраться, спуститься вниз, но не могла дышать от тесноты навалившихся на нее спин. Она хотела крикнуть, но кто-то опередил ее и крикнул: мама, и ее обожгло от этого крика.
– Воздуха, – шептала большая, как раздувшееся тесто, женщина, и Вера Константиновна стала повторять: «Воздуха, воздуха», – теряя сознание, спускаясь на пол. Но кто-то ее подхватил и на руках спустил с лестницы. И этому кому-то равнодушный женский голос задал вопрос:
– Она уходит?
– Уходит.
– Принимай дары! Сейчас будут одаривать, жених идет, – кричали ей сверху, с веранды, но она уже не могла различить ни их самих, ни их голосов. Ничего вокруг не было, кроме молодой березовой рощи. Это же моя роща, я ее сама посадила, еще в сорок шестом, когда была лесничим, вспомнила Вера Константиновна.
Ей казалось, что деревья растут быстро и она идет через шумный молодой лес, ее лес. Вдалеке она видела мужчину. Он стоял, не оборачиваясь, ожидая ее. И чем ближе она подходила, тем больше узнавала его. Забыла, а вот он стоит. Ей было страшно, что и он забыл ее, прошло столько лет, страшно своих рук и лица, и своей жизни, и всего, что было после его смерти. Она останавливалась, не могла сделать последние шаги, и он, словно почувствовав ее страх и нерешительность, обернулся. Она узнала его.
– Пойдем, надо идти, – сказал он.
И она пошла.
А был ли это сад?
Аня уже не помнила, но мама называла это место садом. Они приезжали к бабушке в деревню, вдвоем, без папы, хотя и он тоже, но быстро уезжал обратно. Осенью сад тлел, сырел и чах, стоял запущенный, яблони – неприбранными, и долго гнилой запах витал над ним, как душа над истлевшим телом.
Зимой же стоял, закованный в снежные латы, метели налетали на него и рвали во все стороны.