– Жил.
– Нет, нет, – говорит мама.
Ее голос что-то вырывает из Аниного сердца, и ветви колышутся все сильнее, царапают спину.
Надо спрятаться под лавку, думает Аня, но под лавкой темно. Холодная скользкая трава забирается под кожу, как насекомое.
Аня заходит в теплую баню. Мухи жужжат в темноте.
Слышно, как мама повторяет: «Ненавижу, ненавижу, ненавижу», отец то появляется, то уходит, то большой, то маленький, Аня просит его:
– Возьми меня на ручки, мне холодно.
Он берет, несет в сад, мутно-серый.
«Как много пыли, – думает Аня, – как много пыли». Пыль лежит на деревьях, вишни блестят сквозь пыль, как варенье через голубую плесень.
– Это не пыль, это снег, – говорит отец и опускает Аню на землю. Ноги у Ани голые, снег холодный.
– Сколько же ягод, – мама в белом платке поднимает с земли яблоки, засыпанные снегом, словно сахаром, дает Ане, но Аня отворачивается, плачет.
– Надо, надо, глотай.
Заталкивает яблоко в рот. Аня выплевывает, но мама снова сует ей в рот, и она глотает яблочную гниль.
Мухи садятся маме на платок, отец сгоняет их в сторону, и они жужжат серым роем, и сквозь них, как через туман, желтым глазом смотрит на Аню птица, а за птицей – яблоня, вся в золотых яблоках.
– Молодильные.
Аня тянет к яблоку руку, но птица срывается с ветки, летит на Аню желтым страшным глазом и разбивается яблоком.
А потом снилось еще что-то длинное, невыносимое, как скрип качелей или весел в уключинах лодки, и закончилось. Аня вышла в сад. Молодой, новый. Аня пошла к реке, где должна сидеть мама и чистить рыбу.
Чешуйки прозрачные блестели среди травы, как слезы. Вот дорожка к реке, вот помост, но реки нет, высохла, вместо нее только высокая трава, овраг, и ивы, расступившись, смотрят на Аню, и птица с белым клювом катает яблоко, туда-сюда, тук-стук.
В доме было пять кошек. После смерти отца их разобрали знакомые, но, когда Никита приезжал на дачу, где отец жил последний год и умер, ему они еще виделись. Две кошки – слабые телами, песочно-желтые – приходили на кладбище. Видел он их не всегда, редко и однажды сказал тете:
– Вон та жила у отца, какое-то странное имя у нее было – Францеберия, кажется.
– Была Францеберия, но эта не наша кошка, приблудная, у нас таких-то не было. Наша была другая.
А какая была – не помнит.
А потом он перестал приезжать на дачу. Или приедет и пьет, пьет. Куда ему лезет? Но было весело. Однажды лежит и ему кажется, что вокруг него курица ходит. А он лежит. Она из его рук ест зерно. Лук вытаскивает с грядок. Да откуда же лук? Никогда ничего не росло там. А вот ходит, клювиком стучит. И кроме курицы ни одного существа. А раньше приезжали к Никите друзья. Разговаривали. Обсуждали картины отца. Или вот светские вели беседы:
– А правда, что вы с ней за ручку ходили?
– С кем?
– С актрисой, с его женой?
– Я не помню.
Он и правда не помнил, и не потому, что был маленький. Уже взрослый – семнадцать лет. Но ходил за ручку еще маленьким. Пятилетним. Красивый ребенок. «Это ваш?» – ее спрашивали.
Давно ходил. Один раз.
Сидели, разговаривали и пили.
Сегодня праздник – шестидесятилетие граненого стакана. «Сегодня празднует праздник граненый стакан», – заявила Маша, глупая жена Максима. Кто-то сказал про нее так, что глупая, но Никита не оценивал. Ему все равно.
Они жили на соседних дачах. Никита и Максим. Сдружились. У Никиты отец – художник. У Максима дед – архитектор с наградами. Две дачи рядом, под боком друг у друга, неразлучницы. Отец умер раньше, а дед Максима еще жив, но живет уже не на даче. Никого не узнает. Мама Максима кормила его с ложечки. Он смотрел на нее, потом спросил:
– Ты моя?
Она заулыбалась, обрадовалась:
– Твоя, твоя, твоя.
– Мама моя? – спросил.
А дед Никиты умер давно, генерал. Хоронили. Мундир выставили рядом с гробом. И мундиру кто-то поклонился.
Давно было. Ему, Никите, и года не было.
Он попросился к Максиму в мастерскую. Работать.
Купил водку. Много водки. Пил в одиночестве. Он даже не помнил, когда это сделал.
Уходило солнце, становилось холодно. Сначала было хорошо. Он лежал на диване, спал. Картины из мастерской давно вынесли и холсты. Только ванна осталась, лилово-синяя от краски, лежала мертвецом, разинув рот.
– Зачем ты это сделал?
– Что?
– Зачем ты это сделал?
– Где?
– Совсем дебил?
– Да где?
Никита потом кричал что-то на улице и так, не переставая кричать, дошел до метро. И плакал. Говорил кому-то, что он одноногий. Да вот же ваша нога. Где? Вот. Это не нога. Это и правда была не нога. Кому объяснить. Зачем? Выросло что-то из крови и кости. Нужно немедленно отрезать. Потому что оно только имеет вид человеческой ноги, а потом отделяется от тела. Это монстр. Отделяется от тела и начинает ползти, и из пальцев вырастают клешни, они бьют, бьют вот так, по асфальту, проламывают его, и из него. Что? И из него выбегают маленькие дети и кричат: «Дай, дяденька, конфетку!»
– Пилите, пилите ногу, – и протягивал неизвестному невидимую пилу.
Он потом сказал, что это был перформанс. Перформанс.