Мы разговорились; выяснилось, что Заваров честно ненавидит красных. Дед его был предпринимателем и открыл чайную на дороге, по которой день и ночь двигались повозки торговцев. Отец основал деревянный заводик, поставлявший фабрикам поддоны и ящики. И если дед умер до прихода большевиков, то отец очень некстати остался в приходском комитете после революции и, когда чекисты приехали грабить церковь, побил их камнями. Отца и других прихожан арестовали и расстреляли неизвестно где. Дети его сбежали и затерялись в городах, а сам Заваров смог поступить в институт, лишь скрыв историю семьи.
Описывая эту эпопею, он всматривался в меня, словно мы когда-то уже виделись. Шёл пятый допрос этого худого, ссутуленного человека, и он перестал меня бояться. Заваров осознавал, что сможет пережить зиму, только если начнёт работать на нас, став хиви, а в лагере пленных умрёт. Я спросил его, в чём дело, почему он так меня разглядывает.
«Понимаете, когда вы убивали, у вас было такое счастливое, сосредоточенное и беззащитное лицо, — сказал Заваров, и я вспомнил, как истово он трясся на снегу. — Меня это поразило. Нас такому не учили. Вы помните, как в „Преступлении и наказании“ главный герой убивает, и его охватывает жар, и вся последующая жизнь превращается в болезнь?.. Хорошо, допустим, так случается с людьми, у которых развилось то, что называется совестью. Но если, допустим, убивает не совестливый человек, а сумасшедший или военный. И что же? У одного лицо искажено гримасами, и он поражает чудищ, видимых одному ему. Другой хладнокровен и бесчувственно совершает работу. А вы метались с ножом кротко, но и неумолимо. Я чувствовал, что вы сражаетесь с некоей материей, видимой вам, — но не с галлюцинацией, а именно что материей, которая имеет отношение к жизни, только незрима…»
Он запутался и умолк. Липкая вязкая кровь заливала мне глаза и щёки. Это была не так называемая совесть, а кара Сизифу, который тащит свой камень в гору, а гора заманивает его миражами раз за разом, и он всё не может смириться и пытается переиграть соперницу вновь и вновь.
Заваров дёрнулся: «Вот! Сейчас опять». Я поднял ладонь и заслонился ею от окна, приостанавливая окский закат, готовый хлынуть в комнату.
Заваровым также заинтересовался фон Мой. Граф обожал русских романистов, особенно Лескова и Толстого. Узнав, что к нам в руки попал литературовед, граф захотел принять Заварова в денщики. Вместе с ним приняли и второго партизана, того самого Белякова со шрамом на шее, который сейчас спит в гостинице в Брауншвейге и наутро опознает меня…
Так вот, фон Мой быстро придумал оказию, чтобы посетить штаб армии с Заваровым. По счастливому совпадению маршал Гудериан расквартировался в находящейся неподалёку усадьбе Толстого.
Хотя что значит «неподалёку»… Мысль о езде по ухабам за сто километров меня, честно говоря, пугала, но фон Моя было трудно остановить. Он беспримерно ажитировался и разработал поездку во всех деталях.
Я же после того, как меня выволокли из пещеры, вмёрз в грязный лёд, смешанный с сосновыми иголками и корой. После допроса Заварова я понял, что выгляжу как мертвец, и воздвиг кое-как стену перед воспоминаниями о дне мести. Иначе я бы вновь очутился на выжженных полях памяти, что равнялось принятию яда… Короче, я поддержал идею графа покинуть Приочье, хотя бы и ценой стёртой задницы.
По пути фон Мой допытывался у Заварова, зачем тот занялся литературоведением. «Почему вы выбрали эту скукоту? Ваши предки были предприимчивыми людьми». — «О, вы что, чтение в России в почёте. Ваш корпус двигался по сёлам, а если бы вы заглянули в города, то увидели бы библиотеки и великое множество людей, которые читают. Читают все, кто грамотен, а грамотных всё больше и больше. Так что хочешь учиться в институте — читай. А где учебник, там и Толстой, и Пушкин…»
Когда мы разыскали Ясную Поляну, стояла глубокая ночь. Наутро открылась картина величайшего хаоса. У господского дома (Толстой был дворянином) метались смотрители и умоляли не размещаться в комнатах, где топил камин великий романист!
Видимо, смотрители считали, что к ним прибудет стерильная богатая армия высококультурных европейцев. Когда же к ним ввалился штаб Гудериана, а за ним и госпиталь, стало ясно, что обовшивевшая, немытая, заросшая орда в дырявых сапогах и подшлемниках из старых носков — это и есть доблестные воины. Без пуговиц, без уважения к писателям, зато с непреодолимым влечением к бане, которое развилось из-за простатита, заработанного в мёрзлых окопах. Естественно, воины бродили по комнатам в сапогах, топили графской мебелью печь и всё в таком роде. Творилась обычная армейская чертовщина.
Когда мы шли к могиле Толстого, к нам наперерез бросилась хранительница. Она едва не встала на колени, умоляя, чтобы мы остановили похоронную команду — те собрались упокоить товарищей рядом с могилой писателя. Фон Мой обещал уговорить их перенести захоронение чуть дальше в лес и заодно выяснил, какие места Толстой считал своими любимыми, и мы пошли туда.