Сначала показалось, что наши залпы точны, но ночь всё же была безлунной, и мы ошиблись. Отряды в засадах, впрочем, захлопнули ловушки, и почти все партизаны сдались в плен. Те же, что пришли к церкви, частью лежали подстреленные, частью разбежались. Я зашагал к подстреленным, и Зигле заорал: «Эй, крикни оставшимся, что они окружены!»
А я — что я — меня уже почти не существовало. Я отодвинулся вглубь пещеры и передал Густаву вожжи, а он действовал так, чтобы всё свершилось быстрее. Его понесло в проулки. Сзади, ругаясь, бежали жандармы.
Крутой овраг перерезал путь беглецам. Многие из них были безоружны, кое-кто поднял руки, сдаваясь. Густав умолк, хотя я чувствовал, что он рядом. Пещеру освещал неяркий свет. На стенах дёргались тени. Я крутился с мокрым штыком, скользким по самую рукоять, и вспарывал черноту утроб. Тени раскрывали свои кривые рты, но у меня отключился слух и я ничего не слышал. Кто-то оттолкнул меня, я поскользнулся на замёрзшей луже и упал. Скальный потолок дёрнулся перед глазами, но мускулы подсказали, что следует перекатиться через спину и вскочить, и моё тело продолжило исступленную охоту.
Густав запрещал мне останавливаться. Я считал всех, кого касался штыком, и в ликовании заносил числа в молчаливую древнюю книгу с глиняными страницами. Одна из теней дрожала у расселины, в которую проникал свет, и я увидел профиль азиата — тот же, что был в Розенфельде. Тихо ступая, я подкрался к нему и, круговым движением обнеся штык вокруг шеи, принёс Эону главную жертву.
После этого у меня отняли штык, схватили за плечи и увлекли вон из пещеры. Тогда я наконец вернулся, открыл глаза и посмотрел наверх — там дрожали голые кроны берёз.
Зигле кричал, не останавливаясь: рапорт, арест, перевод, он не обязан, он отказывается подвергать своих людей опасности, обезвреживая сумасшедших с лезвием в руке. К чёрту все эти засады, если ты едва не зарезал своих, идиот, куда смотрела комиссия, когда пропускала на фронт такого сумасшедшего, как ты.
Проступали контуры лежащих тел. Я встал и пошёл вдоль них, преследуемый истерикой Зигле. Рассветало, тени обретали руки, и горла, и глаза, и внутренности. И чем дальше я шествовал, тем сильнее курился в животе дымок ужаса. Не от того, что я сделал, а оттого, что — было страшно даже подумать эти слова — ничего не изменилось. Жертвы оказались страшны, но никчёмны. У церковного крыльца лежал, вывернув ногу в дырявом валенке, староста.
Я бежал по кругу вдоль изуродованных трупов, ища тело, увидев которое, понял бы: кошмар неискупления закончен, можно трубить победу. Двое партизан были живы. Один из них агонизировал, другой держался за горло окровавленной рукой. Осознав, что среди убитых нет азиатов, я сел на снег. Всё накренилось — деревья, люди — и поползло под откос. Трупы летели, кувыркаясь, в небо. Земля завертелась, и меня начало рвать.
Когда я оттёр изгвазданную шинель снегом и прислонился к берёзе, жандармы уже спихивали тела в овраг. Раздался звук передёрнутого затвора и голос: «Встать! Не притворяться!» Я увидел, что один из саксонцев навис над партизаном, который продолжал биться в судорогах.
Пришлось подковылять к ним. «Переведи!» Лицо лежавшего заливала кровь, и я даже не поверил, что он прикидывается, но всё равно перевёл. Мнимая агония прекратилась. Оскальзываясь, партизан встал. «Пошёл!» — и мы повели симулянта и ещё одного его товарища сквозь слепящий свет.
Острее приокских рассветов только закаты. Штаб переехал в Ахлебинино; вечерами солдаты высыпали на улицы и ждали, когда желтушное небо окрасится в густую и нежную синеву. Поверх неё воцарялись алые облака. В сторону Калуги тянулась полоска между ними и горизонтом — раскалившаяся, как золото в печи. Совсем уже исходя, закат красил припорошённые ивы над Окой, и ради этого цвета штабные не уходили с косогора и играли в снежки.
Засада в Аксиньине случилась в тот самый день, когда пришли известия о переброске войск. Наш корпус придали танковой армии Гудериана, а жандармы остались в Лихвине, и Зигле просто не успел донести на меня.
За немногословием Хейнрици угадывалась ярость: наш эшелон с тёплым обмундированием, боеприпасами и продовольствием отправили другим частям. Но деваться было некуда, и все ждали приказа о новом наступлении.
Пока стояли солнечные дни, я допрашивал партизана-симулянта и, чтобы не продолжать сходить с ума от одиночества, растягивал допросы, как мог. Его фамилия была Заваров. Он оказался неудачливым студентом института, где изучали литературу. Заварова выгнали за курсовую работу. Он доказывал, что как мыслитель Толстой гораздо выше и свободнее критики, которая упорно приколачивала его к большевистскому иконостасу.