Лед в стакане виски уже растаял, когда чьи-то шаги, но не шаги Джудит, приблизились к двери, после чего послышался размеренный стук. Он сидел под окном, в красном кресле, и ждал, сидел неподвижно, если не считать скупых движений, необходимых, чтобы время от времени сделать глоток, сидел, с неудовольствием замечая, как постепенно теплеет напиток, как усиливается алкогольный привкус, как вечер постепенно движется к ночи. Как и лед в стакане с виски, нервное возбуждение мало-помалу растворилось и стало подавленностью, простой инерцией: теперь он не ждал того, что уже никогда не случится, он всего лишь сохранял неподвижность ожидания — из фатализма или нежелания, неспособности принять решение или сделать хоть что-нибудь, он мог только сидеть со стаканом в руке, погружаясь в густеющую темноту и время от времени слегка поворачивая голову и разглядывая в зеркале собственный профиль. Он мог бы воспользоваться кнопкой звонка возле ночного столика и попросить принести еще льда или спросить, не звонила ли Джудит или не принесли ли от нее записку. Но ничего этого он так и не сделал, а просто сидел и ждал, продлевая ожидание, отодвигая от себя неизбежное признание того, что на самом деле давно уже знал, предвидя не ярким светом разума, а острым уколом в животе, тоскливым комом в горле и тяжестью в груди — симптомами смертного страха, предупреждения о наступлении того, что принять невозможно. Он продолжал ждать, как будто его чистой воды упрямство могло стать магнитом, который окажет воздействие на поступки и волю Джудит на расстоянии. Храня полную неподвижность в кресле возле кровати, но держась настороже, он прислушивался к звукам этого дома, гораздо более тихого, чем всегда, покинутого пристанища, объятого тишиной, и эта тишина нимало не походила на привычное стремление к тайне обыденных адюльтеров и плотских свиданий с заранее оговоренной длительностью. Не слышались ни приглушенный колокольный звон, ни короткие звонки из комнат, ни шаги под дверью или над головой. Из соседних комнат не доносились ни слишком близкие хрипы, ни взрывы хохота, ни разрозненные слова, ни приглушенные крики. Слышно было только далекое радио где-то в глубине дома: голоса, обрывки мелодий, рекламные объявления. И отдаленный гул Мадрида, на фоне которого звонко щебечут птицы в густых кронах деревьев, и этот щебет проникает сквозь приоткрытые ставни вместе с горячим вечерним воздухом, жаром от земли и от мостовых в наступившей темноте. Последние остатки света на алом, цвета крови, покрывале, в зеркале, на белом фарфоре биде и умывальника. Гибкое обнаженное тело Джудит в его воспоминаниях имело те же фантасмагорические свойства, что и этот гаснущий свет. Какое же он ничтожество, коль скоро заставлял ее сюда приходить еще и еще раз, ежели не замечал низкопробности чуть ли не каждой вещи в этой комнате, не обращал внимания на ее торжественную вульгарность, на низменный вкус, на облик буржуазной спальни начала века, весьма выгодно преобразованной в публичный дом. Ее свежая кожа вынуждена была соприкасаться с затертыми до лоска тканями с торчащими нитками, пропитанными запахами табака и дешевого одеколона; ее босые ноги ступали по этому ковру с сильно потертой пасторальной сценой; когда она, сидя на кровати, откидывалась назад, ее растрепанная головка опиралась об эту стену в обоях с цветочками, где темнеет сальный след. На фоне распадающейся роскоши дома мадам Матильды Джудит Белый сверкнула точкой, пронеслась сквозь него спортсменкой-пловчихой, невосприимчивой к заразному окружению. Он видел ее поверх себя, с упавшими на лицо волосами, блестящим от пота торсом, видел ее в розовом свете ночника, превращавшего в ночь рабочее утро понедельника. Видел, как она, опустившись на колени, еще одетая, снимает с него туфли, а сам он сидит в этом самом кресле, в один из тех вечеров, когда приходил сюда усталый после работы. Ноги болят, туфли после обхода объектов припорошены строительной пылью. Джудит развязывала ему шнурки, медленно снимала одну туфлю, роняла ее на пол, потом другую. Стаскивала с его ног носки и ласково массировала ноги, одним прикосновением снимая усталость. Обеими руками поднимала его ногу, утяжеленную забвением и усталостью, и ставила ее себе на грудь, наклоняясь к нему — поцеловать. Он порывался что-то сказать, а Джудит накрывала указательным пальчиком его губы.