Он простился, пообещав обязательно вернуться, и по тенистому склону холма, на вершине которого сторожевой башней над окрестностями Мадрида высится резиденция, отправился искать следы мертвых тел, отпечатки шин, какой-нибудь признак того, что доктор Карл Людвиг Россман стал одним из тех, кого казнили здесь вчера или в одну из прошлых ночей. Аромат ладанника, тимьяна и розмарина острой болью пронзил сердце напоминанием о детях, о саде вокруг дома в Сьерре, о тропинке на озеро. Глаза его видели больше мертвецов, чем живых людей, дни и ночи он жил, преследуемый призраками, намного более могущественными, чем близость людей из плоти и крови. Дом его во мраке населяли призраки Аделы и детей, гораздо более реальные, чем он сам. Когда, надеясь застать Морено Вилью, он вошел в вестибюль резиденции, превращенный в караульное помещение казармы, а потом ступил на лестницу, где эхом отозвались шаги, его охватило ощущение присутствия Джудит Белый, которая здесь когда-то была, а теперь ее нет. Он ищет следы мертвых тел на сухой траве, но в памяти его всплывают легкие шаги Джудит, идущей навстречу ему в ночи по освещенной бумажными фонариками аллее, а где-то неподалеку, из радиоприемника, звучит танцевальная музыка. Джудит — только что ему явленная, тайно ему принадлежащая — глядит на него поверх голов иностранных студентов, беседующих за чугунными столиками, смотрит на него с выражением сообщничества, заметным только ему. За одиноким куполом Музея естественных наук проходит оросительная канава, именуемая Канальито[49]. Как только устанавливается хорошая погода, сюда выставляют столики и стулья, развешивают на ветвях гирлянды электрических лампочек. Выбеленная известью стена закрытой таверны изъедена щербинами от пуль, забрызгана и покрыта длинными, до земли, потеками свежей крови. В зарослях травы, к концу лета пожухлой, валяется теперь уже ничья обувь: непарные туфли и ботинки, есть среди них и женские, некоторые попорчены непогодой, другие — и это особенно тревожно — блестят недавно нанесенной ваксой. Под ногами что-то похрустывает: гильза от охотничьего ружья, стекла очков. Он поднимает оправу, внимательно рассматривает ее — на очки доктора Россмана не похоже. В свежести утра исхода августа стрекот цикад сливается с журчанием воды. Там вдали, за тенью черных тополей, раскинулся Мадрид, словно город, умиротворенный летним спокойствием, не знающий преступлений, чуждый войне — на таком расстоянии, с холма резиденции, глаз не может уловить ни единого ее признака, даже столба дыма пожара.
Время от времени ему снится один и тот же сон: звонит телефон, но он не может проснуться и, промедлив, не успевает снять трубку. Телефон звонит и звонит, каждая его трель все пронзительней, и кажется, что этот звонок последний, что еще несколько секунд — и будет поздно, что он так и не узнает, кто звонит, кто хочет попросить помощи или предупредить об опасности; а вдруг это Джудит Белый — она вернулась и, не дозвонившись, решит, что его нет в Мадриде, и из-за нескольких секунд промедления они никогда больше не встретятся. Сон дает полное, совершенно точное ощущение пробуждения: первый звонок, второй, пошевелиться невозможно, тело не слушается; потом — паркет, плитка или ковер под босыми ногами, сумбур в голове: не вспомнить, где стоит телефон; затем — бросок к аппарату, рука тянется к трубке, но касается ее как раз в тот момент, когда смолкает последняя трель. И хотя Джудит Белый ему почти уже не снится, она царит в его снах всеобъемлющим небытием, неким отсутствием, столь же явственным в оставленной после себя пустоте, как след лезвия ножа в открытой ране или как незнакомец, ступающий по ее следам на влажном песке. В своих снах Игнасио Абель идет по какой-нибудь улице, пронзаемый болью и горькой обидой оттого, что Джудит здесь не появится, что даже во сне он не видит ее, как по прошествии какого-то времени уже невозможно встретиться с теми, кто мертв, и отсутствие это — окончательная форма ее ухода. Проснись он чуть быстрее, побеги прямиком к телефону, он еще смог бы услышать там ее голос. Не будь он до такой степени измотан, он успел бы снять трубку раньше, чем умолкнет телефон, и услышал бы голос одного из своих детей — Литы или Мигеля, голос далекий, искаженный помехами, но все же узнаваемый, словно чужой после долгой разлуки, ведь в этом возрасте голоса у мальчишек меняются так же быстро, как и лица (а может, голос кажется далеким просто оттого, что преодолевает неимоверное расстояние по кабелю, проложенному по дну океана).