Вид слишком формальный: отлично скроенный и пошитый модным мадридским портным костюм-тройка здесь, в Бертон-колледже, внезапно оказывается старомодным, почти анахронизмом на фоне спортивного стиля одежды студентов, брюк из шерстяной фланели и клетчатых пиджаков преподавателей, в которых те смотрятся мелкими английскими землевладельцами в полном соответствии с неявно мимикрирующей под Средневековье архитектурой. Поэтому-то так легко заметить Игнасио Абеля, когда он выходит из преподавательского клуба и прогулочным шагом удаляется по пешеходной дорожке центрального прямоугольника кампуса: более формальный и неспешный, чем другие, но и более свободный — руки в карманах, испанская бледность лица — прогуливается по полуденному солнышку без плаща, без чемодана, а навстречу ему — стайки парней и девушек с книгами и папками под мышкой, которые спешат на занятия или в библиотеку, в то псевдоготическое здание, где книги давно не помещаются, а студентов встречает сырость и книжный грибок. От всего этого не останется и следа, как только откроет двери новая библиотека, которая если где-то сейчас и существует, то всего лишь смутным образом в собственном его воображении и на черновых набросках в блокноте в его кармане. Взгляд его скользит по гибким молодым телам и пышущим здоровьем лицам; судя по всему, эти лица никогда не омрачала тень страха, они не искажались жестокостью и бешеной злобой. В этот теплый октябрьский денек девушки — в легких платьицах, босоножках и белых носочках, юноши — в ярких джемперах, и почти все — с непокрытыми головами; те и другие ходят вперемешку, они приятельствуют, легко и естественно. Зубы у них крепкие и белые, студенты с готовностью смеются, широко улыбаются; в памяти его всплывает диагноз Негрина, ставший итогом многолетних наблюдений медика за лицами мадридцев: весьма прискорбные симптомы как следствия нездорового питания и недостатка гигиены. Пастеризованное молоко и рыбий жир — вот что избавит Испанию от вековой отсталости; кальций и еще раз кальций — вот что спасет эти зубы. Время у него есть — еще несколько часов до шести вечера, когда за ним приедут и повезут потом на торжественный ужин, даваемый в его честь президентом колледжа. Часы будто бы удлиняются и расширяются, вмещая в себя пропасть самых разнообразных событий с того момента, как утром он закончил приводить себя в порядок, и оставалась еще куча времени, чтобы позавтракать и написать письмо, чтобы, никуда не торопясь, исследовать гулкую пустоту гостевого дома. На стенах в коридорах развешаны писанные маслом портреты неких персонажей в колониальных камзолах и фраках минувшего века, пейзажи с берегами реки Гудзон на фоне далеких синих гор и холмов, покрытых в ярких осенних красках лесами, акварели с проектами университетских зданий. На одной из картин, исполненной не скажешь что безупречно, но с весьма живыми деталями, имеется надпись «Бертон-колледж, 1823»: выполненная со скрупулезной методичностью средневекового манускрипта, она размещена над высокой, готического вида башней посреди лесной поляны. То ли захватчиком, то ли призраком спустился он по дубовым ступеням лестницы, ведущей в холл. При дневном свете все выглядело иначе, чем накануне вечером. Он прошел через большую библиотеку с наполовину пустующими полками, где по центру стоял рояль, а у стены было составлено множество складных стульев. Потом он пересек гостиную с окнами в сад, где в камине на пахучих поленьях плясало веселое пламя, перед камином расположились глубокие кожаные кресла, а рядом — плетеные газетницы с газетами. Все выгладит так, словно кто-то очень заботливый, но невидимый ждал его пробуждения. Послышался звон тарелок и приборов. В столовой, на конце длинного стола, был накрыт завтрак. Крепкого сложения чернокожая женщина весело пожелала ему доброго утра и тут же выкатила целую серию вопросов — он их понял, но не сразу, а с задержкой в несколько секунд, которые понадобились, чтобы расшифровать очевидные звуки. На все ее вопросы он ответил согласием: да, он хочет кофе, да, с сахаром и молоком, и апельсинового сока тоже, и сливочного масла, и джема, и ржаного хлеба. Женщина оказалась величественной и услужливой одновременно: она произносила нечто, что в первый момент звучало в его ушах полной абракадаброй, и он силился понять обращенные к нему слова, а она снисходительно и терпеливо взирала на него, пока он силился ответить, вдруг обнаружив неспособность вспомнить самое простое слово, что выглядело крайне неуклюже: рот уже открыт, но ни звука не слышно. Фартук ее надет прямо на уличный костюм, на голове — шляпка с яркими дешевыми искусственными цветами. К нему она обращалась то your excellence[58], то your honor[59], думая, должно быть, что перед ней некий посланник или аристократ из Европы, спасшийся бегством от какой-то революции, нуждающийся в усиленном питании. С уважением и бесконечной снисходительностью она наблюдала, как он ест, подливая то молока, то кофе, подкладывая темные ломти пышного хлеба, жестами показывая, чтобы намазывал побольше масла на хлеб, пробовал джем из каждой стоящей на столе баночки. Потом она проворно убрала со стола и очень живо, помогая себе жестами, сообщила, что ему не следует ни о чем беспокоиться: позже она вернется и все приберет. Лицо ее, пока она смотрела, как он ест, выглядело глубоко печальным. Она принялась что-то говорить о войне и голоде, а потом рассказывать то ли о муже, то ли о сыне, что участвовал в какой-то войне в Европе и вернулся оттуда больным — отравленный газами, но Игнасио Абель не был уверен, что все правильно понимал, поэтому только улыбался и кивал в ответ. Во всем здесь ощущалась какая-то особая прочность и определенность: в строительной конструкции дома, в толщине ломтей хлеба, в щедрой жирности молока и увесистости фаянсовой кружки, в той разновидности здоровой сердечности, которая сквозила и в этой женщине, и в ее больших руках с розоватыми ногтями и белыми ладонями.