Раскрасневшийся после недавнего душа, весь какой-то сияющий, сверкая как будто не только золотой оправой и стеклами очков, но и светлыми глазами, отполированными ногтями, белизной зубов, поскрипывающими кожаными туфлями, в которых он, выйдя из машины, перемещался по земле из точки в точку почти с той же скоростью, что и в автомобиле, Стивенс благоухал одеколоном и мятной зубной пастой. Машина немедленно тронулась, едва Игнасио Абель занял место рядом с водителем. Тот с нетерпением поглядывал на часы, не желая терять ни минуты и намереваясь успешно завершить все запланированные на это утро дела, почти исключительно административные. Стивенс переходил с английского на испанский и обратно, однако по-испански он говорил с таким жутким акцентом, что понять его было решительно невозможно. Он жестикулировал, показывая гостю достопримечательности кампуса, и этим утром чувствовал себя явно свободнее и увереннее, оказавшись за пределами пугающе внимательного, часто саркастического взгляда Филиппа ван Дорена. Улаживая формальности, им пришлось посетить несколько зданий, которые с точки зрения стиля представляли собой нечто среднее между готикой и сельской архитектурой. Внутри них самым причудливым образом гнездились разномастные офисы, там стояла страшная духота, и какие-то женщины — то ли секретарши, то ли стенографистки — улыбались, пожимая руку Игнасио Абелю, при этом усердно стараясь разобрать иностранное имя, и короткими восклицаниями обозначали свою радость от знакомства, особенно когда Стивенс без устали, перед каждой из них, повторял длинный перечень заслуг гостя, вслед за чем выражение их лиц переходило к другому полюсу эмоциональной шкалы — к глубочайшему сожалению и сочувствию, лишь только Стивенс упоминал войну в Испании и трудности, которые пришлось преодолеть профессору Абелю, чтобы выехать из страны: широко распахнутые глаза, горестные восклицания, тяжкие вздохи. Приходилось заполнять горы анкет, предъявлять документы, отвечать на вопросы, без конца кивать, не очень хорошо понимая, о чем идет речь, потому что слова тонули в шуме печатных машинок (он то и дело терялся, не понимая, о чем его только что спросили, не находя задевавшийся куда-то паспорт с номером визы или документ, который буквально минуту назад он сам положил в карман в другом кабинете, да и в том же самом). Нужно было снова садиться в машину и ехать по шоссе, потом куда-то сворачивать, что поначалу вызывало в душе Игнасио Абеля мутное ощущение, будто они хаотически перемещались по незнакомой местности, но потом он понемногу стал узнавать дороги: луга, готические постройки, участки леса, дорожки, церкви, учебные и спальные корпуса, спортивные площадки, снова офисы, где так жарко, что невозможно дышать, снова свежий воздух с ароматами леса и газонов, снова автомобиль трогается с места и Стивенс поглядывает на часы. Наконец бесконечный лабиринт перемещений начинает для него складываться в единый пейзаж, в не совсем правильный прямоугольник, вокруг которого группируются основные корпуса кампуса. Другой университетский городок, вовсе не тот, половина которого существует пока что на бумаге, не тот, где строительные работы остановлены, не тот, что оказался заброшен раньше, чем сумел воплотиться в жизнь, не тот, что вырос на пустыре после вырубки сосновых боров, — этот-то рос постепенно, зародившись как поселение первопроходцев на опушках посреди вековечных лесов, обретая нынешнюю свою форму случайным и вместе с тем самым естественным образом, обрастая очевидными отсылками к британским университетам с их готическими башенками, открытыми пространствами газонов и увитыми плющом стенами. И всю свою историю, неизменно — так представлялось Игнасио Абелю, только что прибывшему сюда гостю в его индивидуальном коконе заторможенного времени, в статусе оставшегося не у дел, на острове в океане, медленно приходящему в себя после всех тревог и катаклизмов Испании, — кампус этот рос с величавостью, соотносимой с естественными циклами, с круговоротом времен года и течением реки, которая тут же, близко, разрастаясь постепенно, а не явившись внезапно, подобно павшим на голову бедствиям, со спокойным сознанием защищенности или привилегированности, признаки чего видны повсюду, что его и привлекает, и отталкивает. Остановив в очередной раз машину, Стивенс распахнул перед ним какую-то дверь, но стал быстро подниматься по винтовой лестнице первым, потом пробежал по низкому коридору с каменными сводами, открыл еще одну дверь, за которой обнаружилась небольшая уютная комната, и объявил Абелю, не верящему своим ушам: «Это ваш кабинет». В другом помещении Стивенс представил ему нескольких коллег, и все отметили how exciting it is finally having you here as part of our faculty[63] но уже в следующую секунду без лишних церемоний он потянул его за рукав и потащил на нижний этаж, в некий закуток без окон, который оказался фотостудией. В считаные минуты, что еще оставались до следующего мероприятия, обязательно нужно было сфотографироваться на университетский пропуск. Фотограф усадил его на табурет перед натянутым на стену черным полотном и начал тормошить, добиваясь от своего клиента нужного положения головы, с шутками-прибаутками, которых Игнасио Абель решительно не понимал, однако в самом фотографе они вызывали самую жизнерадостную веселость, не вполне разделяемую Стивенсоном, который то и дело искоса поглядывал на часы: приближалось время обеда с коллегами по кафедре в преподавательском клубе, а перед этим у них еще запланировано знакомство с участком под будущую библиотеку. На последнем особо настаивал господин ван Дорен: позвонил Стивенсу рано утром и предупредил, что ничто не должно помешать профессору Абелю увидеть участок собственными глазами, чтобы тот имел возможность получить первые впечатления и сделать первые наметки непосредственно на месте. Бледное лицо белобрысого фотографа раскраснелось, и теперь он уже своими руками выправлял положение подбородка Игнасио Абеля, добиваясь нужного угла, а потом, перед самой вспышкой, попросил того улыбнуться, сперва тоном чрезвычайно мягким, почти приятельским, а потом уже в нетерпении, будто приходя в отчаяние от этого лица, с которого не сходит невероятно серьезное выражение, от этого испанца, неспособного расплыться в широкой улыбке, на которой фотограф поначалу настаивал, но в конце концов отступился, хотя Стивенс, стоя рядом, во все глаза смотрел на Абеля, словно подбадривая его и предлагая в качестве образца для подражания свою собственную, от уха до уха, улыбку. В каком-нибудь архиве Бертон-колледжа по сей день хранится наверняка этот снимок, наклеенный на картонную карточку с именем: машинопись, вылиняв со временем, едва видна, уголки карточки обтрепались или загнулись, перед нами — несостоявшаяся улыбка слишком серьезного человека, выглядевшего в то утро старше своих лет, его растерянное и страдальческое лицо, которое сам бы он не узнал или, по крайней мере, которому бы весьма удивился, если б увидел себя в тот момент, если б перед ним предстало это лицо с чуть приподнятыми уголками негнущихся губ.