Билет именно на этот поезд, не на другой. Он и так это знал, но тревога не слушалась разума: вторглась, словно чужак, захватила движения рук, ускорила биение сердца, наседающего на грудную клетку; чужак, занявший, как паразит, место в по большей части пустой скорлупе его прежнего существования, к которому, как ему в глубине души кажется, он никогда уже не сможет вернуться. Кто отреставрирует разрушенное, заново построит снесенное, восстановит превратившееся в пепел и дым, в разлагающуюся под землей человеческую плоть, что поднимется из нее, если зазвучат трубы воскрешения; кто сотрет сказанные и написанные слова, подстрекавшие к преступлениям и делавшие их поступками не только уважаемыми и героическими, но и необходимыми, непреклонно законными; кто откроет дверь, в которую уже никто не стучит, прося об убежище? Звуки путешествуют с заметной, хоть и очень малой задержкой между его ухом и участками мозга, где расшифровываются слова. Он снова садится, глубоко дыша, поворачивает лицо к окну, смотрит на подземный перрон — болезненный укол в сердце, облегчение, ожидание. В его сознании двое часов показывают разное время, словно два несогласованных пульса, которые он почувствовал бы, нажав пальцем на разные участки тела. Сейчас четыре часа дня и десять часов вечера. В Мадриде совсем стемнело несколько часов назад, на пустынных улицах нет другого света, кроме редких тусклых фонарей с покрашенным в синий цвет лампами и фар машин, на полной скорости выскакивающих из-за угла; шины скрипят по брусчатке, на крыше кое-как привязаны матрасы — эдакая смехотворная защита, аббревиатуры, намалеванные крупными мазками на черном металле дверец или кузова, дула ружей выглядывают из окон, очень бледное лицо того, кто, быть может, едет со связанными руками и знает, что это смертный путь (а ему просто забыли связать руки: он казался таким покорным, что это как будто и не потребовалось). В доме в горах Сьерры, где, возможно, все еще живут его дети, во тьме раздаются глухие удары маятника и звуки работы механизма часов, которые всегда немного опаздывают. В Сьерра-де-Гвадаррама ночи уже холодные и от земли поднимается запах сырости, прелой листвы и сосновой хвои. Над городом, погруженным в темноту, в первые ясные осенние ночи, всего несколько недель назад, небесный свод возвращал свое забытое сияние, мощное свечение Млечного Пути, которое напоминало Игнасио Абелю о детском ужасе, ведь он помнил Мадрид до того, как в нем появилось электрическое освещение и реки горящих автомобильных фар. С войной в город возвращались темнота и страхи из древних сказочных ночей. Ребенком он просыпался в своей крошечной комнатке у входной двери, с зарешеченным окошком на уровне тротуара, видел слабое желтое свечение газовых фонарей, слышал шаги и стук ударявшегося о брусчатку металлического наконечника трости ночного сторожа, его медленные пугающие шаги, казавшиеся поступью страшилищ из сказок. Столько лет спустя в Мадриде без света шаги и удары снова вызывали панику: шум лифта посреди ночи, стук сапог в коридоре, стук прикладами в дверь, отдающийся в груди ритмом учащенного сердцебиения, такого оглушительного, будто колотятся два сердца одновременно.
Вот теперь поезд действительно отъезжает, чувствуются мягкие, но энергичные толчки, он движется пока медленно, с мощным величием, с напором электрического локомотива, давая Игнасио Абелю почувствовать еще сохранившееся счастье начала путешествия, полное освобождение на следующие два часа, в которые ничего неожиданного с ним произойти не может. Ближайшее будущее без ожидания потрясений выпадало в последнее время чрезвычайно редко, так что такие моменты он научился ценить, как подарок. То же чувство, только еще острее, было у него в порту Сен-Назер, когда лайнер «Манхэттен» отходил от пристани, гудя басами сирены, и звуки эти расходились в воздухе в то самое время, когда дрожание машин сотрясало железные листы под его ногами и поручни, за которые держались его руки, как за металлическую ограду балкона на очень высоком этаже, с которого он наблюдал, как фигурки, махавшие платками на пристани, делались все меньше; он почувствовал не практическую радость оттого, что спасся, что теперь, после стольких проволочек, стольких дней, проведенных в страхе или просто в апатичном ожидании без предсказуемого конца, он точно едет в Америку, а только заморозку недавнего прошлого и еще больше — ближайшего будущего, потому что Испания и Европа оставались позади, а впереди было шесть или семь дней ценного настоящего, когда в первый раз за долгое время не нужно ни с чем бороться, ничего бояться, принимать никаких решений. Только этого он желал — растянуться в гамаке на палубе, прикрыть глаза и чтобы мозг стал свободен от всяких мыслей, гладкий и пустой, как морской горизонт.