— Вижу ли я его? Даже во сне. Это мой кошмар. Он единственный испанец, который буквально воспринимает и исполняет свои обязанности. Он в курсе всего, до последнего положенного кирпича, до последнего посаженного дерева. Звонит мне по телефону в любое время дня и ночи, в бюро или домой. Дети уже смеются надо мной. Придумали про него песенку: «Дзин-дзин-дзин! Кто говорит? Доктор Негрин». Если он в поездке и поблизости нет телефона, то шлет мне телеграммы. Недавно он обнаружил, что для аэропланов нет границ. И теперь в восемь утра связывается со мной с Канарских островов по подводному кабелю, а в пять вечера уже лично является в кабинет, прямо с аэродрома. Он постоянно в движении. Как одна из тех частиц, о которых он столько говорит, потому что, помимо всего прочего, он без конца читает немецкие научные журналы, как и в те времена, когда занимался только лабораторией. Можно знать, где находится доктор Негрин в данный момент или какова траектория его перемещений, но не то и другое одновременно…
Но становилось поздно: в растущих сумерках два голоса делались все менее слышными и в то же время все более близкими один к другому, как и две фигуры, теперь два силуэта, более схожие в полутьме, сглаживающей детали, склоненные друг к другу, разделенные столом, на котором стоит ваза с фруктами и куда уже не попадает остаточный свет, еще идущий из окна и отражающийся от стоящего на мольберте небольшого белого холста с парой линий, сделанных углем. Морено Вилья зажигает лампу рядом со своим креслом — лампа и столик — из тех немногих вещей, что он привез из Малаги, реликвии старого отеческого дома, — и когда электрический свет освещает лица, доверительный и слегка ироничный тон, в который соскользнули голоса, исчезает. Игнасио Абель теперь открыто смотрит на наручные часы, на которые раньше раз или два бросал взгляд украдкой: ему нужно идти, минуту назад он снова вспомнил, что сегодня день святого Михаила и что, если он поторопится, то еще успеет купить что-нибудь сыну, какой-нибудь самолет или пароход из раскрашенной латуни, они ему все еще очень нравятся, хотя он уже не маленький мальчик, или, может быть, новый электрический поезд, не из тех, что изображают старые поезда, работающие на угле, а какой-нибудь экспресс с локомотивом, стилизованным под нос корабля или самолета, или ковбойский набор, что, конечно, потребует покупки костюма индианки для его сестры, просто чтобы ублажить мальчика, потому что она, в отличие от брата, торопится перестать походить на девочку, хоть Мигель изо всех сил и хочет замедлить ее, удержать в пространстве общего детства на столько, на сколько возможно. Игнасио Абель убирает свои бумаги и фотографии испанской народной архитектуры в портфель и пожимает руку Морено Вилье, слегка отклоняя голову, словно, еще не выйдя из комнаты, он уже перестал здесь находиться. Морено Вилье лень встать и проводить его до двери, он слишком глубоко погрузился в кресло, а может, не хочет показывать свои небрежные брюки в пятнах краски и парусиновые туфли.
— А вы так и не сказали, чем займетесь, когда Университетский городок будет закончен, — говорит он.
— Я отвечу вам, когда у меня будет время подумать об этом, — отвечает Игнасио Абель, быстрой улыбкой компенсируя вновь обретенную суровость занятого человека.
Дверь закрывается, энергичные шаги удаляются по коридору, и в тишину комнаты снова просачиваются далекие звуки города и очень близкие — из резиденции и со спортивных площадок, откуда все еще доносятся отдельные возгласы спортсменов, оставшихся, хоть уже и стемнело, поиграть или потренироваться еще немного, и свистки судей. И еще ближе, хоть и нельзя разобрать откуда, Морено Вилья слышит отрывки фортепианной музыки, которая теряется среди остальных звуков, а потом появляется снова: мелодия, что возвращает ему забытое воспоминание, уже свободное от боли, но не от меланхолии, о той светловолосой девушке, с которой он простился навсегда в Нью-Йорке больше шести лет назад.