Она сказала, что ей срочно нужно было принять ванну. Что она вся вспотела, что мышцы свело от долгой дороги. Сказала, чтобы подождал. Он вышел из ванной, прикрыв за собой дверь, и сидит теперь на кровати спиной к окну, за которым колеблются тени деревьев и вдали ровной цепочкой тянутся огоньки окошек поезда — шум его он слушает, не оборачиваясь. Он слышал, как она ушла под воду, а потом вынырнула: пена, наверное, выплеснулась из ванны, глаза закрыты, по блестящему телу стекает вода, когда она встает, нащупывая полотенце. Потом — почти тишина, едва слышное трение мохнатого полотенца о покрасневшую кожу. В своем воображении он рисует картину того, что слышит, и взгляд его не отрывается от двери в ванную комнату, где в любой момент может появиться Джудит. Он в пиджаке и галстуке. Точно так же мог бы он опуститься на кровать в гостиничном номере, только что добравшись до ночлега после долгой дороги, одурманенный усталостью, застыв в неподвижности, приноравливаясь к очередному прибежищу одиночества и непостоянства. От чугунного радиатора на кованых ножках тянет горячим воздухом, но холод, который раньше он чувствовал только в кончиках пальцев, охватил все руки. Он почти дрожит. Попытайся он встать, закружилась бы голова: страшно исчезнуть, страшно проснуться. В возбуждении есть что-то от острой физической боли, от жестокой паники. Ему отчаянно хочется вдохнуть, но воздух не проникает в легкие. Слышно, как что-то звякнуло о стеклянную полочку перед зеркалом, стукнулось о фаянсовую раковину. Джудит расчесалась и почистила зубы. Закрыла кран — звук воды мгновенно смолк. Но звука открывающейся двери он не слышит. А когда поднимает глаза, перед ним уже стоит Джудит: голые плечи, под мышками полотенце, обернутое вокруг тела. «Long time no see»[91], — как же долго он не слышал из ее уст этого выражения, произносимого с таким изяществом и сладостью каждый раз, когда они представали друг перед другом обнаженными. Он делает неловкую попытку встать, но она останавливает его другим знакомым ему движением — жесты возвращаются. Она опускается перед ним на колени и начинает развязывать шнурки на ботинках. Это нелегко: шнурки сильно потрепаны, узлы затянуты туго, а ногти острижены коротко. Ей удается снять один ботинок, он падает и громко стукает о деревянный пол. В свете ночника он видит ее крепкие плечи с редкими веснушками, склоненное лицо, ключицы, грудь, перехваченную полотенцем. Она снимает второй ботинок, роняет его, потом стаскивает с него носки. И начинает обеими руками разминать его большую огрубевшую ногу, полотенце от движений разворачивается и спадает. Его взору открывается ее стройное, такое чувственное тело, она не пытается снова прикрыться. Поднимает лицо, ищет его глаза, руки ее по-прежнему обнимают его ногу, теперь она ставит ее на свою грудь и прижимает к себе — широкую шершавую ступню. Едва ли не больше, чем прикосновение к ее мягкой податливой плоти, его трогает возвращение к воспоминаниям, повторение ритуала. Она поднимается на ноги и, заметив, что губы его приоткрываются — чтобы глубже вздохнуть или что-то сказать, — кладет поперек них указательный пальчик. Мы уже наговорились. Все так же, как и прежде, но намного лучше, чем он помнил. Он хочет начать раздеваться, но она не позволяет. Как будто бы он только что приехал с работы в Университетском городке: нетерпеливый, в пиджаке и при галстуке, пахнущий усталостью и возбуждением, в запыленных на стройке ботинках. Как и тогда, она его и подстегивает, и придерживает его нетерпение: «There is time, plenty of it. We’re not in a hurry, not anymore[92]. — И напоминает вслух: — Time on our hands»[93]. Руки ее лохматят ему волосы, ослабляют узел галстука, срывают его, расстегивают пуговицы рубашки, спускаются к поясу. Где-то далеко очень долго грохочет поезд, и он, словно в тумане, не понимает, сколько же времени прошло с тех пор, как он вошел в дом после ужина с коллегами, канувшего теперь во мглу времен, сколько утекло времени с тех пор, как он немного перебрал и чувствовал подступающую тошноту в машине Стивенса, с потоков дождя, бьющего по крыше и в лобовое стекло; сколько минуло времени с того момента, когда он услышал стук в дверь и пошел ее открывать с керосиновой лампой в руке, думая о том, насколько безумна надежда увидеть за дверью Джудит. Время в наших руках: в его руках сейчас все еще горячие и влажные после ванны груди, а руки Джудит ласково пробегают по его лицу, словно стараясь восстановить его в памяти, проводят по жестким колючкам щетины. Но теперь в нем нет ни страха, ни ощущения разверстой пропасти, ни холода в пальцах. Сердце бьется так же гулко, но не так быстро. Она, должно быть, почувствует эти удары, спустившись ниже, когда будет целовать его грудь, покусывая губами и только чуть-чуть — зубами. Джудит откидывает покрывало с другой стороны кровати и ложится — полотенце на полу, вместе с его одеждой и ботинками. Вытянувшись во весь рост и накрывшись до подбородка одеялом, она замирает. В постели, между прохладных простыней, ей стало зябко. Он ложится подле нее на бок, не в силах полностью избавиться от стыда собственной наготы, и ровно за миг до того, как обнимет ее, все еще не может ни вспомнить, ни предсказать ощущение протяженности и мягкости обнаженного тела Джудит, явленного ему в то самое мгновение целиком: от вкуса ее губ до мягкости живота, и бедер, и коленей, и пяток, и кончиков пальцев ног, от податливой твердости соска до редких и немного жестких волос на лобке — жестких по контрасту с кожей. Он поднимает одеяло, чтобы лучше разглядеть ее всю в свете ночника. У Джудит холодные коленки и ноги, веки опущены, губы приоткрыты — сочные губы того неповторимого вкуса, который — воплощение ее самой, как и ее взгляд или голос. Он пока очень неловко обнимает ее, и через несколько минут она уже не дрожит, но по-прежнему прижимается к нему, переплетя ноги с его ногами. Но когда его рука спускается к ее животу, она сводит ноги и ловит его запястье. «Не надо спешить, — шепчет она ему на ухо, не разъединяя ног, — у меня есть все тело, ласкай его все».