Об Испании в те неповторимо интенсивные месяцы он даже не вспоминал. Ему было тридцать четыре года, и он чувствовал физическую легкость и интеллектуальное возбуждение, неизвестные ему в двадцать. Он воображал для себя другую жизнь — беспредельную и невозможную, в которой ничего не значат груз и шантаж прошлого, грусть брака, вечная давящая настойчивость детей. За эти несколько месяцев в Германии растратился капитал, казавшийся ему, привыкшему обходиться очень малыми средствами, бесконечным. В Мадрид он вернулся в наступившую раньше срока жару 1924 года и обнаружил, что за почти год его отсутствия практически ничего не изменилось. Сын начал ходить. Дочка, увидев его, не узнала и в страхе уткнулась матери под мышку. Никто ничего не спрашивал о его немецком опыте. Он пошел в приемную Коллегии содействия образованию сдать обязательный отчет о результатах своей поездки, и служащий, который его принял, убрал документ, даже не взглянув, и вручил квитанцию с печатью. Сейчас, в Барселоне, профессор Россман спрашивал его о том, что он сделал за эти пять лет, и его жизнь, такая насыщенная делами и обязательствами, будто растворялась в ничто, как горячечные ожидания от месяцев в Веймаре, как те сны, в которых чувствуешь, что тебя возвеличивает великолепная идея, в ясности пробуждения оказывающаяся чепухой. Попытки, в какой-то момент провалившиеся, заказы, не воплощенные в жизнь, распавшиеся проекты, как он прочел в одной статье Ортеги-и-Гассета{38}: «Испания — страна превращающихся в руины проектов». Но, по крайней мере, есть кое-что обнадеживающее, сказал он профессору Россману, суеверно боясь, что если произнести вслух, то в жизнь оно не воплотится: рынок в небогатом районе Мадрида, неподалеку от той улицы, где он родился, и несколько менее вероятное, но и более заманчивое, вызывающее почти головокружение: пост в технической дирекции строительства Университетского городка в Мадриде. Профессор Россман с его многогранным и многоязычным любопытством, его интересом ко всему подряд, уже слышал об этом проекте редкого для Европы размаха, читал кое-что в одном международном журнале. «Пишите мне, — сказал он на прощание, — держите меня в курсе. Надеюсь, когда-нибудь вы сможете приехать преподавать в школе. Рассказывайте мне о том, как будет продвигаться ваш идеальный город знаний».
Но ни тот ни другой писем не писал. Обещания, прекрасные прощальные пожелания своим изобилием и нереальностью напоминали тогда пачки немецких купюр, которые оттягивали карманы и на которые нельзя было купить даже чашки кофе. И вдруг все стало очень быстрым: время ускорилось и дети начали расти так стремительно, что не успеваешь заметить; на пустыре, где не было ничего — где экскаваторы выкорчевали сосны, выровняли грунт, участок разделили воображаемыми линиями, — теперь есть улицы с тротуарами, хоть и без домов по краям, ряды хрупких молодых деревцов, здания поднимаются из грязи, некоторые из них уже закончены, но пока пустые, и вдруг одно уже открыто и обитаемо — факультет философии и филологии, хотя строители, плотники и маляры продолжают работать внутри, хотя студентам приходится пробираться к нему по пересеченной местности, перепрыгивая через канавы и кучи строительных материалов. Видом из окна конторы завладели розоватые блоки медицинского и фармацевтического факультетов, снаружи уже почти законченные, и конструкция клинической больницы, вокруг которой, как муравьи, сновали чернорабочие, вереницы ослов, грузовики с материалами, вооруженные охранники, патрулирующие стройку. Дальше простиралась зеленая сень дубов и сосен, а выше, на дальнем плане, поднимался силуэт Сьерры, где на самых высоких вершинах еще лежал снег. Большие часы в бюро показывали уже почти шесть — слишком поздно, чтобы принимать посетителя, который даже не был записан. На календаре — майский день 1935 года, Игнасио Абель вычеркнет его в последний момент перед уходом. Он поднял глаза от доски, где помощник развернул план: бледный старик, явившийся из другого мира, неловко улыбался ему водянистыми глазами, приоткрывая рот с раскрошившимися зубами, протягивая руку, а другой прижимая к груди черный портфель, такой же сразу узнаваемый, как его акцент и строгий наряд из прошлого века, портфель, где уже не хранились потрясающие обычные вещи, с помощью которых он передавал ученикам тайну практических форм, улучшающих жизнь, — теперь там были документы, уже ничего не стоившие удостоверения с золотыми печатями, заполненные готическим шрифтом, бланки заявлений на визу на разных языках, копии писем в посольства, официальные ответы, нейтральным языком ему в чем-то отказывавшие или запрашивавшие очередную справку, какую-нибудь пустячную, но в данный момент недостижимую бумажку, какую-нибудь консульскую печать, без которой оказывались бессмысленными месячные ожидания и отсрочки.
— Профессор Россман, какая радость! Каким ветром вас сюда занесло?