– Как бы не рано? Он мне всегда первой все рассказывает. Да у него и без рассказывания по лицу все возможно видеть.
– Что же можно видеть?
– Да все. А вам Антонида, наша принцесса, нравится? – спросила она, понижая голос.
– Очень, очень. Она милая, – ответил Оконников, даже сам немножко удивившись искренности своего тона.
– Еще бы. Задушила бы я ее, вашу милую, – с гневом крикнула Шурочка и, отвернувшись, замолчала.
– Кавалеры соло, дамы атанде, – командовал, бешено носясь, распорядитель.
– О чем это Шурочка так раскипятилась? – спрашивала Баварская, вертясь с Оконниковым. – Меня ругала?
– Вас.
– Какая дуся ты, Шурочка, сегодня! – крикнула Антонида Михайловна.
«Вот еще новый персонаж, – подумал, как бы занося в записную книжку, Оконников, возвращаясь к своей даме. – Мстительница за брата. Очаровательно. А где же сам наш Родериг?»
После кадрили танцевали чешскую польку с похищением дам. Потом, извиваясь, как пристяжная, купеческая дочь Молниева со станции танцевала русскую, осыпая бриллиантовой пудрой своего кавалера, рослого и удалого конторщика Клеопатрова. Потом давно клевавший носом гармонист молча завернул свой инструмент в красный платок и сурово ушел домой, так что па-де-зефир остался неоконченным.
Несмотря на прекращение бала таким решительным образом, расходиться никому не хотелось. Играли в кошку-мышку, в голубя (игра с поцелуями), а Селезкин раздавал номерки для почты.
Быстро наполнился почтовый ящик. Много галантных любезностей, более чем смелых острот, ясных и туманных намеков разнес почтальон, одних заставляя гневно краснеть, других улыбаться ответно.
Некоторые из этих писем, найденные у дочери астраханского мещанина Антониды Михайловны Баварской, конторского служащего Феоктиста Константиновича Лямкина, литератора Александра Семеновича Оконникова, а также в жилетном кармане Дмитрия Петровича Селезкина, были представлены через несколько дней производящему следствие по делу, о котором узнается в следующих главах, исполняющему должность следователя третьего участка господину Коровину.
Оконников плохо спал эту ночь: странные, влекущие и волнующие мечтания тревожили его. Просыпаясь, он с беспокойством хотел что-то из только что виденного вспомнить или снова заснуть, чтобы досмотреть прерванное видение, но в голову лезло уже другое: то отрывки из разговоров, то цифры, безнадежные и тягостные. После того, как он увидел себя отвечающим на экзамене математики, уже совсем утром, он больше заснуть не мог и, завернувшись сердито в одеяло, пролежал лицом к стене, беспричинное вдруг чувствуя раздражение и повторяя про себя тоскливое решение: «Надо ехать». Оделся он неохотно, с трудом принуждая себя к обычно радостной тщательности туалета. Отсутствие писем с утренней почтой еще больше расстроило его, хотя он не знал причин огорчаться. Хозяин, розовый, уже с улицы, рыжий и веселый, в высоких сапогах, пил чай в столовой, освещенной почти весенним солнцем, ярким от нестерпимо сверкающего снега за окнами.
Подавая стакан с кофеем, Мария Евгеньевна, дама тонкая и считающая себя такой, сказала с усмешкой:
– Ну, как понравилось вам вчера наше веселье? Говорят, имели успех?
– Да, да, еще какой! Знаешь, Маруся, самой Молниевой подол отдавил, а она сказала: «Мерсите вам», – избавляя от ответа, хохотал хозяин.
Разговор быстро перешел на фабричные и семейные новости. Оконников был вял и рассеян, что, впрочем, не удивляло ни его, ни окружающих, так как утреннюю меланхолию без видимой причины знали в его характере. Только хозяйка спросила через некоторое время, расправляя складки своего розового с крупными цветами капота:
– У вас что-то сегодня более чем всегда томный вид. Неужели даже наши балы нервируют вас?
– Как и всякие празднества, я уже объяснил вам. Впрочем, я думаю скоро ехать, – ответил он не слишком любезно, вставая.
– Разве есть опасность? – не смущаясь его тоном, спросила дама опять.
Оконников молча пожал плечами и вышел в гостиную.
Ни музыка, за которую он пробовал взяться, ни партия в кабалу с «уютной» тетушкой Клавдией Степановной на красном диване в гостиной, ни смех барышень, уже с утра набравшихся в доме к Люсе и Нюсе, хозяйским дочерям, ни курение папиросы за папиросой, обычно дающее пустоту и легкость мыслей, ни хождение по ярким, солнцем освещенным комнатам – ничто не успокаивало его. Развалившись в своем низком кресле, он не написал ни одного слова на соблазняюще блестевших чистых еще листах толстой царской бумаги, тщетно выводя на обратной стороне равнодушной рукой привычный вензель Л. Б.
Солнце в глаза и звонкие голоса из гостиной, казалось ему, мешали работать, но когда Мария Евгеньевна сказала с раздражившей его важностью: «Господа, пойдемте ко мне. А то вы мешаете Александру Семеновичу. Ведь он сел писать», наступившая тишина стала ему нестерпимой и, насвистывая, он вышел из комнаты.
– Нет, вы сегодня решительно раскисли, что с вами? Скажите, если это не потустороннее, – говорила Марья Евгеньевна, ласковостью скрывая свое любопытство.