В эти скорбные дни, когда Ленинград полностью погрузился в горе, до Кати вдруг начало доходить то, о чем предупреждала ее Таточка перед первым рабочим днем. Это было стыдно, это было неправильно, но Катя вдруг начала страшно завидовать докторам и тосковать по своему теперь уже недостижимому врачебному диплому. Первые дни исключение казалось дикостью, которая просто не может быть не исправлена. Катя была уверена, что маститые профессора заступятся за Таточку, они ведь бывали в доме, сиживали за столом, произносили трогательные тосты за любимую наставницу, «хирургическую мать», а потом, размякнув от вина, целовали маленькую Катю и предрекали ей блестящее будущее. Невозможно, чтобы они все это забыли, совесть и здравый смысл окажутся выше большевистской морали, медицинская общественность заступится, и их обеих восстановят, Тату на службе, а Катю на учебе. Когда стало ясно, что медицинская общественность хранит гробовое молчание, Катя стала уповать на вышестоящие партийные органы. Вдруг там сидят нормальные люди, и дрогнет у них рука подписать безумный протокол, где походя перечеркнуты две жизни без всяких разумных оснований. Только время шло, никто не звонил, и писем из высоких кабинетов не приходило. Так Катя поняла, что властям на какие-то две жизни глубоко плевать, и бороться против их произвола – только хуже себя закапывать, и приняла свою участь операционной сестры как лучшую из возможного в данных обстоятельствах.
Да, в общем, что значило крушение карьеры по сравнению с крушением любви? Сердце так болело от предательства Владика, что грустить об остальном не оставалось сил.
Со временем боль не то чтобы утихла, но надо было жить с тем, что у нее осталось, и тут, кажется, Катя совершила очередную ошибку. Не забылась в новой профессии, достойной, интересной и ответственной.
Работа в принципе ей нравилась, но ведь мечтала она не об этом. Она хотела быть врачом, ставить диагнозы и назначать лечение, может быть, заниматься научной работой, а не просто выполнять указания доктора. Врач и медсестра – это разные профессии, и мечтала она всегда о первой, а не о второй. Самое горькое, что она была совершенно не виновата в том грехе, за который ее выгнали из института. Катя хорошо училась, готовилась к вступительным экзаменам как сумасшедшая, и даже в бытность свою санитаркой старалась впитывать врачебную премудрость. Она почти ничего не понимала тогда, но примечала, как правильно разговаривать с больным, как к нему подойти, как подбодрить, слушала, как пациенты обсуждают докторов между собой, за что хвалят, за что ругают.
Тата никогда никого не просила за внучку, все испытания Катя прошла честно, и потом училась добросовестно и с энтузиазмом, в зачетке красовались только «отлично», редко-редко перемежаемые «хорошо». Ни одного долга, ни одной пересдачи, и в принципе декан курса мог бы упомянуть на собрании об этом странном обстоятельстве, как все до единого преподаватели сговорились с ассистентом кафедры хирургии Тамарой Петровной Холоденко. За все три года учебы не нашлось ни одного принципиального профессора, чтобы влепил внучке-лентяйке «неуд» по заслугам. От общественной работы она тоже никогда не отлынивала, всегда шла, куда пошлют. Сама не организовывала, это да, но если все будут руководителями, то дело никуда не сдвинется, добросовестные исполнители тоже важны. Сказал ли об этом на собрании Владик? Куда там… А, нет, зря она напраслину наводит. Отметил Владик и отличную учебу, и добросовестное участие в субботниках и других мероприятиях, только это оказалась маска хорошо затаившегося врага, чтобы втереться в доверие коллективу и там уж творить свои черные делишки. Все хорошее в Кате было напускным, а истинная суть такая, что хоть святых выноси.
– Вот так живешь-живешь, а ничего про себя не знаешь. Какие бездны… – вздохнула Катя, опуская ногу в тоннель валенка.
– Какие там у тебя бездны, – фыркнула Тата, держа наготове другой оренбургский платок, белую паутинку, – на, повяжи как следует, и на сей раз постарайся не посеять. Это последний.
– Таточка, не волнуйся, пожалуйста, наш платок у Стенбока, – сказала Катя в сотый раз и улыбнулась. Она знала, что бабушка не сердится на нее за расточительность, а только делает вид, и Тата знала, что Катя не раскаивается, а только делает вид, и обеим было весело от этой игры, – и мне кажется, что сейчас его нужда больше нашей.
– Это уж точно, – фыркнула Тата, – я вообще не понимаю, чего добивается этот идиот. Хочет слезть с вершины эволюции и снова ползать на четвереньках, как шимпанзе? Вчера ведь только с кровати поднялся.
Катя, аккуратно балансируя, сунула в валенок вторую ногу.
– Тата, он не виноват, что объявили внеочередные учения.
– А, ну это куда без него, действительно… Это он любит, – усмехнулась Тата, – есть упоение в бою, а когда платок вонючий вокруг поясницы повязан, как у старой бабки, так вообще.
Катя засмеялась:
– Он вернет, Таточка, наше имущество, как только полностью поправится.