В эпоху Просвещения самость представлялась одновременно и как пастиш, и как конгломерат. Она была пастишем ощущений и оставляемых ими в памяти следов, соединяемых по принципам ассоциаций и удерживаемых вместе непрерывной нитью сознания. При этом она была и конгломератом способностей, главными из которых были разум, воображение и память. Согласно некоторым широко распространенным в эпоху Просвещения теориям сознания, начиная с чрезвычайно влиятельного «Опыта о человеческом разумении» Локка (
С одной стороны, провалы в памяти и приостановки сознания могут привести к расщеплению личности. Локк и его читатели в XVIII веке обыгрывали идею, что не только амнезия, но и пьянство и даже сон могут расколоть самость[391]. С другой стороны, низшие способности, особенно воображение, могут поднять мятеж против правления высшей способности разума, став причиной отчуждения самости от самой себя или, в предельных случаях, безумия[392]. Французский философ Этьен Бонно Де Кондильяк заходил настолько далеко, что утверждал, что безумие «заключается в воображении, которое ассоциирует идеи совершенно беспорядочным образом и иногда оказывает влияние на наши суждение и поведение, хотя мы это и не в состоянии заметить» – риск, которому подвержен каждый. «Сила воображения безгранична»[393]. Сбои сознания и противоборствующие умственные способности усиливали друг друга: без метафизических гарантий тождества и целостности, которые обеспечивались в схоластической психологии рациональной душой, не существовало единой всеобщей рамки, способной охватить все столь неодинаковые аспекты ментальной жизни[394].
В эпоху Просвещения эти угрозы целостности самости были предметом и опыта, и теоретизирования. Как только непрерывность сознания и память заменили душу в качестве определения и выражения самости, возникло впечатление, что интроспекция открывает текучие, фрагментарные и внутренне противоречивые идентичности. Французский философ-моралист Шарль-Луи де Секонда Монтескье сравнивал самость с пауком в центре паутины ощущений и воспоминаний; обрыв паутины ведет к уничтожению идентичности. Как мы видели, этот образ был поддержан Дидро, занявшим во многом сходную позицию в отношении «moi» («Я») и полагавшим, что его связность непрочна и лишь временна[395]. Геттингенский физик Георг Кристоф Лихтенберг удивлялся множественности самостей, охватываемых его памятью: «Пока позволяет память, целая группа людей работает вместе в одном и том же человеке – двадцатилетних, тридцатилетних и т. д.»[396]
С точки зрения специфически научных добродетелей и пороков самость эпохи Просвещения была подвержена нескольким видам искушения. Недостаточный опыт в сочетании с невнимательностью, нетерпеливость и неточность могли испортить наблюдение. Аномалия могла быть принята за истинный природный тип, а флуктуация – за постоянно действующую причину. Подобно тому как моральная ответственность за чьи-либо поступки зависит от памяти о них, связывающей прошлую и настоящую самости, научная ответственность за чьи-либо наблюдения зависит от их записи и синтезирования. Были внешние искушения, идущие от незавершенных, неполных, хаотичных восприятий. Другой вид искушения подстерегал ученого внутри разума. Разум может поддаться льстивым речам воображения, этой «кокетки», стремящейся прежде всего к удовольствию, а не к истине[397]. Воображение может заменить подлинные впечатления, полученные от памяти и чувств, на фантастические, но притягательные системы. Тщеславие заставляет естествоиспытателей отринуть реальность ради систем, которые рисует их собственное воображение.