Восхваление медленной, кропотливой работы научного исследования, противопоставляемой ослепительным озарениям гения, становится общим местом научной биографии и автобиографии во второй половине XIX века. В 1880 году французский популяризатор науки Гастон Тиссандье превозносит науку упражнением в терпении и упорстве: «Послушаем Ньютона, который расскажет нам, что он делал свои открытия, постоянно думая о них. Бюффон воскликнет: „Гений – это терпение“. Все будут говорить на одном языке. Труд и упорство – их общий девиз»[415]. Смайлс утверждал, что достижения британских химиков, сэра Гэмфри Дэви и Майка Фарадея, стали возможны «только благодаря усердию и терпеливому размышлению»[416]. Гельмгольц признавался, что идеи, которые его почитатели восхваляли как внезапные вспышки гениальности, в действительности были ростками, «долго вызревавшими в течение месяцев и годов утомительной и зачастую ведущейся на ощупь работы из весьма малопривлекательных семян»[417]. Чарльз Дарвин в своей автобиографии пишет, что, хотя он «не отличался ни быстротой соображения, ни остроумием – качествами, которыми столь замечательны многие умные люди», «усердие, проявленное» им «в наблюдении и собирании фактов, было едва ли не столь же велико, сколь оно только вообще могло быть»[418]. Гексли проповедовал, что тело образованного человека должно быть «подготовленным слугой его воли», а его «ум, подобно паровому двигателю, должен быть готовым обратиться к любой работе»[419].
Доктрина науки как бесконечного труда, питаемого неослабевающей волей, безусловно, отражала банальности индустриализирующейся экономики: порой аналогия между работой в лаборатории и трудом на заводе была буквальной[420]. Однако нас тут интересует то напряжение, которое существовало между банальными механическими ассоциациями с заводской работой и более возвышенными представлениями о самом себе человека науки, стремящегося добиться уважения и вознаграждения, по крайней мере сопоставимых с теми, что получали представители уже устоявшихся свободных профессий, а в отдельных случаях – культурного авторитета, равного или даже превосходящего тот, каким пользовались духовенство или писатели[421]. Почему честолюбивые люди (типа Гексли, Бернара или Гельмгольца), энергично карабкавшиеся по социальной и интеллектуальной лестнице, предлагали сравнения с анонимными рабочими и даже машинами? Другие предполагаемые элиты, испытывающие в данный период тревогу по поводу возможного деклассирования (врачи, страховые актуарии), напротив, придавали большое значение особому трудно формулируемому такту, управляющему их решениями, заявляя тем самым претензии на благородный статус[422]. Не думал ли человек науки, что «дворянство даруется» самости без субъективности, воле без своеволия?
Ключ к разрешению этого парадокса лежит в элементе жертвенности и самоотречения, бросающемся в глаза в биографиях и автобиографиях середины XIX века. Дистанция между блестящим и импульсивным мыслителем и терпеливым, выполняющим тяжелую работу человеком была мерой силы воли, требуемой для того, чтобы удержать волю под контролем. Прототипические люди науки не изображались тихими и спокойными от природы, рожденными для ярма и монотонной работы. Они были, как писал физик Джон Тиндаль о Фарадее, людьми энергичного и даже вспыльчивого темперамента[423]. Крек приберег самые лестные слова в адрес Фарадея для того, чтобы отметить, что в нем «исключительным образом соединились… самая терпеливая осмотрительность в исследовании и наивысшая саможертвенная осторожность, когда он формулировал свои в высшей степени оригинальные и смелые заключения»[424]. Пирсон, который сам стремился урегулировать конфликт между своей верой в самоотречение и возведенной в культ преданностью индивидуализму, также выделяет Фарадея, выражая особую благодарность за то, что тот являлся ученым, достаточно сильным для того, чтобы «в молчаливом уединении подавить своим суровым критицизмом и пристрастным допросом порождения собственного ума»[425]. Герой должен вести войну с достойным врагом, и именно самих себя встречали герои объективности на полях славы. Именно потому, что человек науки изображался как человек действия, пассивная позиция скромного служителя природы, который, говоря словами Бернара, терпеливо и не перебивая, выслушивает ее ответы, требовала мощного усилия самоограничения.