В литературе о научном характере середины XIX века момент этого усилия всегда наступал тогда, когда исследователь уже был почти готов навязать свою гипотезу полученным данным. В своем пылком видении науки как религии, спровоцированном событиями 1848 года, французский филолог Эрнест Ренан ссылается на понятие «мужество воздержания»: «Герои науки – это те, кто, будучи способными к великим деяниям, могут запретить себе любое философское предвосхищение и отказываются от себя, чтобы стать скромными авторами, когда все инстинкты их природы будут побуждать к полету к самым высочайшим вершинам»[426]. Принять механическую объективность значило обратить волю против себя – совершить самопожертвование, восхваляемое как самоуничтожение самости, как величайший акт воли. Как мы видели в главе 3, именно так Персиваль Лоуэлл переживал свое решение не ретушировать фотографии Марса, а Функе – свой отказ идеализировать кристаллические формы.
Эта психодрама объективности и субъективности разворачивалась по сюжету, отличающемуся от сюжета борьбы просвещенческого разума с соблазнами воображения. Ученый, поддавшийся иллюзорным чарам прекрасной, но ложной системы, тем самым замыкал себя в потаеннейших глубинах разума и сознательно отгораживался от рационального восприятия и опыта, подобно влюбленному, отвергающему любой мудрый совет и здравый смысл. Его вина скорее в излишней пассивности, чем в ее недостатке. Ученый же, навязывающий свои гипотезы полученным данным, наоборот, выступает с притязаниями, а не остается в стороне. Только акт железной воли может добиться пассивности, которую Шопенгауэр выдвигал в качестве цели всех неустанных стремлений и необходимого условия познания, что было высмеяно Ницше как членовредительство интеллектуального аскетизма среди ученых историков: «И после этого вы говорите, что время господства мифологии прошло или что религии находятся в состоянии вымирания? Взгляните только на религию исторического могущества, обратите внимание на священнослужителей и израненные колени! И разве мы не увидим, что даже сами добродетели шествуют в свите этой новой веры? Разве это не самоотречение, когда исторический человек позволяет превратить себя в объективное зеркало?»[427] В новом этосе объективности Ницше расслышал те же христианские отголоски покорности и самоотречения, что и Ренан и другие, но осудил их как недостойные и предательские в отношении истины. Только больная воля обращается внутрь самой себя.
Какова должна быть наша оценка этого альбома научных портретов, охватывающего два столетия? Переворачивая его страницы, мы обнаруживаем, что гений мигрирует из хорошо укомплектованной памяти в сторону железной воли по мере того, как происходит переосмысление самости: сначала оно скопление способностей, затем – центрированный на воле монолит. Соответственно меняются и моральные императивы: сначала борьба с соблазнами воображения, затем – с субъективностью. Поиск истины и поиск объективности не производят один и тот же тип науки или ученого. Именно вовлеченность научной самости в процесс познания объясняет переплетение этоса и эпистемологии во всех этих исторических эпизодах.
Но не являются ли все эти портреты не более чем своекорыстными фантазиями, так же мало походящими на реальную науку и ученых, как придворные портреты на свои оригиналы? Какое свидетельство они могут предоставить о том, как в действительности делалась наука? Не являются ли они просто коллекцией стереотипов и моральных уроков? Это были бы хорошо обоснованные возражения, если бы мы намеревались использовать эти характеры как надежные свидетельства для написания научных биографий. Однако нас интересует в них как раз то, что они являются стереотипами и моральными уроками. Стереотип – это категория социального восприятия, и норма остается нормой даже в случае ее нарушения. Так как эпистемология по определению нормативна (как наилучшим образом