Они выпили за красивых, добрых и чистых женщин, за своих жен, обнялись и расцеловались от избытка чувств, и Горбачев остался за столиком, а Агеев вышел. Он прошел по пустынной аллее вглубь парка, сел на скамейку и прижался щекой к спинке. Он был трезв, как стеклышко, словно ничего не пил, даже бутылки пива, хотя выпито было порядочно, — натянутые, обнаженные нервы не удерживали, выветривали хмель. Он понял, что обречен умереть не в далеком необозримом будущем, о котором человек, пока жив, предпочитает не задумываться, словно и впрямь наделен бессмертием, а через месяц, через два, через пять, — в четко обозначенное время, и его охватил ужас, какого он не испытывал ни когда его заталкивали в грузовик — то ли мал был, не понимал, то ли надеялся убежать, — ни когда шел с ребятами на прорыв блокады. Ом всегда верил в свою звезду, в свою удачу, в то, что не отлита еще пуля, которая свалит его, и так думали все или почти все, а то, кто думал не так, погибали в первом же бою. Он никогда не чувствовал себя обреченным, — ни когда замерзал в яме с подвернутой ногой, ни когда Сухоруков и Басов тащили его на носилках по зыбкому болоту; всегда оставался какой-то шанс, надежда ухватить судьбу за хвост, и вдруг он ощутил, что больше нет никаких шансов, что конец неотвратим и близок, страшно близок и неотвратим, — и это потрясло его.

Он всегда равнодушно думал о смерти — после лютых бомбежек Минска, после глубокого оврага под деревней Тарасово, где двое суток дышала земля, — для него в смерти не было ничего торжественного, таинственного, непостижимого, и уже не могло быть. Но теперь он понял, что это ему только казалось, что на самом деле он даже не пытался поглубже копнуться в своей душе, содрать с нее корочку показной бравады и равнодушия, и вот эта минута пришла, и душа его затрепыхалась подстреленной птахой. Оказывается, он до боли сердечной любил все это: багряные, звенящие под ветром осинки, белый пух облаков в небе над головой, прозрачное озерцо, засыпанное ворохами желтых, лимонных, золотистых листьев, тоскливый гусиный ключ, сваливающийся за горизонт, — и какой дикой, подлой, жестокой показалась ему мысль, что все это останется на земле, а его уже не будет. Его не будет, а все останется: восходы и закаты, лес и поле, и лужицы после дождя будут матово поблескивать на асфальте, и смеяться дети. Ничто не изменится в мире оттого, что его не станет, даже листик с осины не упадет, разве что чуть быстрее забьется несколько сердец, но пройдет день, месяц, год — и будут ровно биться сердца… сколько времени понадобится Рите Горбачевой, чтобы утешиться с тем мордастым?.. Утешится и Светлана… с кем?

Дмитрий почувствовал, что понимает Зайца, о котором говорил Горбачев, понимает его тоску и его подлую ненависть, — но не может их принять, не может поверить, что все на земле только суета сует и томление духа.

И он заплакал от бессильной ярости, давясь слезами и всхлипывая, как ребенок, и трясясь всем телом, и горькие рыдания эти не облегчили ему душу. Черт побери, думал он, черт побери, если бы я хоть верил в эту глупую и красивую сказочку о бессмертии человеческой души, может, я не корчился бы сейчас, как червь, переливая из пустого в порожнее, может, она дала бы мне силы и мужество, которых у меня не оказалось, но я уже давно не верю в сказки, даже в самые красивые, я слишком убежденный материалист, чтобы верить в сказки: все прах, и тлен, и круговращение веществ в природе, и я стану веществом, цепочкой атомов, и, пройдя какими-то таинственными кругами, эти атомы превратятся невесть во что: в траву-подорожник, в россыпь песчинок, вымытых дождями, в струйку подогретого воздуха, устремившегося вверх, к облакам. Нет сказок, нет, а есть ты и твои тридцать семь, и этот осенний парк, пронизанный нежарким солнцем, и слепое отчаяние оттого, что скоро ничего этого не будет.

Рядом со скамейкой росла молодая березка, тоненькая, лимонно-золотистая, в черных пятнах-веснушках. Агеев встал и пригнул ее к земле.

Пронзительный в осенней пустоте треск ударил его в лицо, заставил отшатнуться. Сукин ты сын, с горечью подумал он, ну, а деревцо то чем виновато…

<p>Глава тринадцатая</p><p>1</p>

Война перетасовывала людей, как карточную колоду, а Вересову и Белозерову такая уж выпала завидная судьба — не разлучаться. Вместе служили в медсанбате, вместе были переведены в подвижной полевой госпиталь: Николай начальником, Федор — ведущим хирургом. Переманили с собой и Лиду Ракову: Белозеров не на шутку влюбился в нее, и когда Николай порой напоминал ему об Аннушке, только досадливо хмурился: может, ее уже и на свете давно нету…

Когда наши войска освободили Минск, госпиталь стоял под Луцком, на Львовском направлении. Первый Украинский фронт готовился к наступательным боям, об отпуске, даже самом краткосрочном, не приходилось и мечтать. Вересов и Белозеров разослали с десяток телеграмм по всем адресам, какие оба смогли вспомнить: кто-то же уцелел, кто-то же ответит…

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги