— Ах, не знаю я, не знаю никакой Соммы, — перебил его Вертинский, поморщившись. — Это вы, политики, в этом что-то смыслите. А для меня Па’иж это святыня… И вот сейчас мне эту святыню топчет гррубый сапог геррманского солдафона!
Он резким движением схватил бутылку и налил себе доверху. Потом взял второй бокал, словно ожидавший того, кто им воспользуется, налил Гоге и сказал:
— Пейте, что же вы не пьете?
При этом Вертинский сам выпил свой бокал одним духом.
Хорошее вино он никогда так не пил. Тут только Гога заметил, что Вертинский нетрезв… Сколько же ему надо было выпить этого вина, чтоб опьянеть? Ведь под настроение Вертинский мог выпить бутылку коньяку и остаться совершенно трезвым.
Угадав мысли Гоги, Вертинский сказал:
— Я уже четве’тую бутылку допиваю. Это «Шабли» — лучшего вина на свете нет! Но оно меня не пьянит. А я хотел бы сегодня напиться, чтоб забыть все… Но коньяк не идет… Не идет у меня сегодня коньяк.
На лице Гоги выразилось сомнение, но относилось оно к утверждению, что лучше «Шабли» вина нет, а Вертинский, разглядевший это выражение, понял его иначе.
— Вы что так смот’ите на меня? Думаете, я пьян? Я был пьянее после вторрой бутылки, сейчас уже отхожу. Такое это вино — легкое, нежное, как поцелуй невинной девушки. От него сильно опьянеть нельзя. Оно только вначале действует. А мне хотелось… Когда я узнал о Па’иже… Но вот… не пошел коньяк… — повторил он, грустно качая головой. При этом он смотрел куда-то вбок, наверное, воскрешая перед своим мысленным взором милые сердцу картины города, который он так любил.
— Вы думаете, я его внешние кррасоты люблю? — продолжал Вертинский. — Да, конечно, он очень кррасив: Place Étoile[108]. Т’иумфальная А’ка, Елисейские поля, ансамбль Тюильрри, Луврр… да что там пе’ечислять? Это всем известно. Нет, конечно, они п’екррасны, но, может быть, еще лучше узкие улочки Монпа’наса… И все же не это — главное. Вы понимаете, Гогочка… улицы, дома, дворрцы — это тело го’ода. А душа — его люди. Там и люди особенные какие-то, особая национальность — па’ижане, и все особенное, неповто’имое, несрравнимое, вся атмосфе’а жизни, даже воздух такой, какого нигде нет. Я ведь объездил весь свет. Нет, нигде нет такого воздуха, как в Па’иже.
Вертинский снова замолчал и смотрел куда-то мимо. Гога тоже молчал, тщетно пытаясь представить себе, воплотить в зрительные образы услышанные слова. Ничего не получалось, а он чувствовал, что как-то отозваться надо, и выдавил из себя:
— Да, конечно, Париж… — и замолчал, потому что избитыми словами говорить не хотелось, а своих слов о Париже у него в эту минуту не находилось.
Но Вертинский, явно не слушая его, а просто мысля вслух, вновь заговорил:
— Па’иж… это го’од… — он на мгновение задумался, чтоб точнее выразить то, что чувствовал, — где любая уличная девчонка может назвать де’ьмом п’езидента рреспублики.
Гога с удивлением выслушал эти слова: неужели ничего другого не нашлось сказать Вертинскому о Париже?
Только через много лет понял Гога глубокий смысл этих слов.
Между тем ресторан стал оживать. Пришли музыканты, начали вынимать из футляров и пробовать свои инструменты, в саду уже были заняты несколько столиков, там пили и ели, громко разговаривали, смеялись и шутили в предвкушении приятного вечера.
А он действительно был приятный: теплый, но не жаркий, тихий, веявший откуда-то сладким ароматом цветущих магнолий.
Еще одна компания — богатые коммерсанты со своими холеными, раскормленными женами в сверкающих бриллиантами кольцах и серьгах прошли в сад через передний зал. Им сдвинули вместе три столика и вокруг пчелиным роем засуетились кельнерши.
— Вот п’ишли слушать Ве’тинского, — почти с ненавистью указал на них артист. — И дела им нет ни до чего. У этого магазин сегодня то’говал хоррошо, тот заключил выгодную сделку. Все пррекррасно, не жизнь, а сплошное удовольствие. — И вдруг, с изменившимся настроением, резко повернулся к Гоге и спросил: — Вы имеете п’едставление, как заключаются сделки? И вообще, что это такое? Как получается, что и одному выгодно и д’угому?
Вертинский уже почти улыбался и немного играл. Он вновь входил в образ доброго волшебника и мудрого, Великого деда, все видящего, понимающего и все прощающего непутевым внукам и прочим членам семейного клана, в котором Гоге недавно была определена должность воспитателя внуков, преподающего им хорошие манеры, французский язык и фехтование.
Да, маска вновь вернулась на лицо Вертинского. Он был на работе, и работать надлежало добросовестно. Только глаза, остававшиеся неприкрытыми, выдавали его чувства, но это различал Гога, знавший, что у артиста на душе, другие же этого не видели, да им и не интересно было. Они пришли весело провести время.
Вскоре все столики в саду «Ренессанса» оказались заняты. Уже выступили цыгане со своим навязчиво-крикливым весельем, уже отплясал, озорно и жуликовато сверкая черными глазами, Шурка Петров, собрав урожай брошенных ему под ноги смятых купюр, а Вертинский еще не показался публике.