Гога не забыл обещания артиста и на ближайший концерт — Вертинский выступал раз пять в год — пришел в радостном ожидании. Уютный, небольшой зал «Лайсеума» — театра в самом центре французской концессии, — как всегда, был полон. Гога успел заранее приобрести билет в первых рядах, чуть сбоку: именно так он любил наблюдать за артистом, которого надо было не только слушать, но и видеть. Пластический облик Вертинского тоже влиял на восприятие его искусства: лоб очень высокий, суживающийся от висков к темени и потому не давящий на лицо, не нависающий над ним, а как бы скользящий кверху; волосы, не пышные, блекло-рыжеватые, гладко прилизанные, не играют никакой роли в наружности артиста и лишь четкой линией завершают его облик сверху так же, как по бокам силуэт его очерчивается изысканными линиями безупречно сидящего фрака; необычайно выразительные руки с живыми говорящими пальцами, не такими длинными и красивыми, как многим кажется на расстоянии, но умеющими передать тот зрительный образ, который артист хочет донести до зала.
Песня следовала за песней, и каждая исполнялась с тем совершенством, на какое только был способен артист такого дарования. Но Гога ждал обещанного. Неужели Александр Николаевич не выполнит обещания? Или забыл о нем?
Гога знал, что в концертных программах Вертинский поет лишь то, что сам хочет, и просить его возгласом с места бесполезно. Даже в ежевечерних выступлениях в ресторане он редко откликался на такие заказы. И тем не менее Гога очень надеялся, что Вертинский сделает для него исключение и споет «Бал Господень». В этом состояло Гогино честолюбие: ему хотелось чувствовать себя на особом положении среди поклонников певца, хотя он сознавал, что оснований для этого мало. И по мере того как концерт шел к концу, Гога волновался все больше. Вот уже спета последняя вещь, и артист ушел за кулисы. Надежда еще оставалась: публика аплодирует, никто не встает с места. Гога знал, что Вертинский вернется и еще споет. Так и получилось, но это были другие песни. Вертинский опять удалился за кулисы, аплодисменты продолжались. «Хоть бы не начали вставать!» — думал Гога. В каждой аудитории находятся такие, спешащие невесть по какому делу и портящие всем остальным вечер. Вертинский снова появился из-за кулис, но, увы, без аккомпаниатора, просто вышел отвечать на приветствия публики. Гога смотрел на него с вопросом и упреком, как будто тот мог это заметить. И тут Вертинский бросил взгляд через плечо. Вышел пианист с нотами в руках и быстро прошел к роялю. У Гоги ёкнуло сердце.
— По прросьбе моего юного д’уга я спою «Бал Господень»… — негромко и так интимно, будто находился в гостиной, произнес Вертинский.
По залу прокатился сдержанный, удивленный гул, и тут же установилась хрупкая настороженная тишина. Знатоки, а их было немало в зале, приготовились слушать песню, которую Вертинский не исполнял уже лет пятнадцать.
раздались первые слова песни, в которой рассказывалось о драме романтической души, заживо погребенной в убогом захолустье. Гога слушал и словно сам погружался в эту уездную тоску, эту беспросветность жалкого быта, чувствовал, что его собственная душа, как плененная птица, бьется о неумолимую стену равнодушия и духовной глухоты окружающих, для которых жизнь сводится к удовлетворению элементарных запросов тела.
пропел артист, и последние два слова, произнесенные с пронзающей сердце интонацией горечи и безысходности, сопровожденные жестом усталым и покорным, не оставляли никакой надежды.
После них как неизбежность воспринимались строки:
и дальше мелодия слов, повествующих о конце этой жизни, пропевалась с грустной иронией, умеряющей надрыв заключительных строк.
Вертинский умолк, и некоторое время в зале царила полная тишина. А он стоял, оставаясь в образе, скорбный и строгий, потом сдержанно поклонился, как кланяются друг другу люди на похоронах близкого человека, круто повернулся и пошел за кулисы.
И только тогда раздались аплодисменты, но сдержанные. Бурные были бы сейчас неуместны, и самые толстокожие это понимали. Чем-то иным хотелось выразить свою благодарность артисту. Вертинский и тут проявил вкус: он больше не вышел раскланиваться. Погасли огни рампы, и сцена погрузилась во мрак. Лишь на рояле, никем почему-то не замеченная раньше, светилась маленькая лампа под малиновым абажуром, бросавшая мягкие блики на снежно-белую клавиатуру инструмента и оставленные на пюпитре ноты.