Ты стережёшь зачатные часы, Лукавый Сеятель, недремлющий над нами, – и человечьими забвенными ночами вздымаешь над землёй огромные весы. Но помню, чуткая, и – вся в любовном стоне, в объятьях мужниных, в руках его больших – гляжу украдкою в широкие ладони, где Ты приготовляешь их – к очередному плотскому посеву – детёнышей беспомощных моих, – слепую дань страданию и гневу.
У неё было много сильных стихов: и предреволюционных, и особенно послереволюционных – в сборнике «Кровь-руда», в сборнике «Барабан строгого господина» (названном по строчке Елены Гуро «Мы танцуем под барабан строгого господина»). Это на самом деле великолепная, мощная лирика, потому что революция как бы отворила кровь у Шкапской, и хлынули эти стихи – кровавые, солёные, горькие и очень физиологичные.
Весёлый Скотовод, следишь, смеясь, за нами, когда ослепшая влечётся к плоти плоть, и спариваешь нас в хозяйственной заботе трудолюбивыми руками. И страстными гонимые ветрами, как листья осенью, легки перед Тобой, – свободно выбранной довольны мы судьбой, и это мы любовью называем.
Видите, здесь ещё и нарочитые ритмические сбои, и рифмы повисающие, потому что с этим создаётся ощущение корявой судьбы.
Лежу и слушаю, а кровь во мне течёт, вращаясь правильно, таинственно и мерно, и мне неведомый нечеловечий счёт чему-то сводит медленно и верно. Алчбой бескрайною напоена струя, ненасытимая в её потоках хищность, через века сосудов новых ищет – и вот – одним сосудом – я.
Тема крови – крови-руды, крови менструальной, крови родовой, крови, которая коловращается таинственно и темно в теле, – это вечная тема Шкапской.
О, дети, маленькие дети, как много вас могла б иметь я меж этих стройных крепких ног, – неодолимого бессмертья почти физический залог.
Это то бесстыдство, которого мы и у Ахматовой не найдём. Это физиологизм истории, физиологизм кровавых времён. И в этом смысле Шкапская – пожалуй, единственный поэт, который времени своему адекватен.
Что знаю я о бабушке немецкой, что кажет свой старинный кринолин, свой облик выцветший и полудетский со старых карточек и блекнущих картин?
О русской бабушке – прелестной и греховной, чьи строчки узкие в душистых billet-doux, в записочках укорных и любовных, в шкатулке кованой я ныне не найду?
От первых дней и до травы могильной была их жизнь с краями налита, и был у каждой свой урок посильный и знавшие любовь уста.
О горькая и дивная отрава! – Быть одновременно и ими и собой, не спрашивать, не мудрствовать лукаво и выполнить урок посильный свой:
Познав любви несказанный Эдем,
Родить дитя, неведомо зачем.