Я понятия не имел, что со всем этим делать. Покойному ныне Вите Киянице эта идея с «крушением идеалов» как раз очень нравилась, Коля Яралов действительно был активистом, ездил в «Орленок», был человеком с общественной жилкой, предлагал все время какие-то «проекты переустройства общества» (то есть Коля не был комсомольским функционером, – просто знакомым мне типом советского мечтателя). Однако мне хотелось тянуть материал совсем в другую сторону: психологический кризис, девушка, одиночество, непростые отношения в семье, типичный подростковый суицид на фоне большой истории (может быть, слишком большой). Но все это меркло, конечно, перед темой «конца утопии». Материал по большей части состоял из Витиных пассажей, мои «психологические» абзацы выглядели довольно невнятно.
Очерк «Смерть комсомольца» стал, конечно, своеобразным артефактом эпохи.
Почему-то тетя и мама Коли Яралова очень хотели, чтобы мы все это написали и напечатали в газете, – вот этого я не мог понять до конца. Конечно, они говорили о «националистах», об ужасах гражданской войны, но не в этом было дело. Им просто хотелось, чтобы страшному поступку Коли (похожему, в сущности, на прыжок из окна Фурина) придали какой-то смысл, какое-то оправдание, чтобы он не исчез просто так в потоке времени. (Коля, кстати, просто утонул, говорили, что намеренно, но выяснить точно было невозможно.)
На прощанье мама и тетя подарили нам с Витей по огромному пакету с персиками. Я таких сладких, удивительно вкусных персиков никогда в жизни больше не пробовал. Пакет я привез в Москву, дети с наслаждением их ели.
Жили мы в Цхинвали в гостинице, утром секретарь горкома повел нас завтракать в какую-то харчевню. Предложил начать сразу с хаша (тогда я впервые его попробовал). И вдруг сказал мне, многозначительно улыбаясь: а вы, кстати, знаете, что это за район Цхинвали? Это гетто, тут евреи жили горские, вы не в курсе? Теперь, конечно, никого не осталось.
Да, я был не в курсе.
Словом, вот эти «следы от пуль» и были, на мой взгляд, концом утопии. Утопии не только нашей личной, как я уже сказал, а в каком-то более широком, планетарном смысле. Утопия кончилась, думал я тогда.
Но я ошибался. Когда одна утопия кончается, тут же зарождается новая.
Когда мы переезжали, предполагалось, что в конце тяжелой физической работы «грузчики» у нас пообедают. Уже в разгромленной квартире в Чертанове, сидя на картонных ящиках, Ася приготовила кастрюлю борща или макароны с котлетами (а может, то и другое вместе), отвезла в кастрюльках по новому адресу, а я купил бутылку водки. Но все отказались и от того и от другого.
Они – Тимошин, Дорофеев и Якименко, наши грузчики – смотрели на нас с какой-то ласковой улыбкой, но совершенно не хотели пить и есть.
– Ну, короче… вы обживайтесь тут, – сказал Тимошин. – Надо было кошку у кого-то взять, но ладно. Где же ее взять-то, кошку, ее ж еще поймать надо.
– Счастливо вам, ребята! – весело сказал Дорофеев. – Зовите, если что!
Якименко спросил меня, есть ли у меня сигареты. И взял пару штук.
Через полгода Тимошин принес в эту новую квартиру витраж.
…Однажды (это было уже на Аргуновской) я вышел из квартиры – шел на работу – и собирался уже вызывать лифт. Но что-то необычное, какая-то
На лестничном пролете, у мусоропровода, стоял потертый кожаный портфель. Внутри лежали несколько толстых тетрадей, в обычную школьную клетку. В тетрадях были записаны чьи-то воспоминания. Все начиналось так: «Я родилась в Москве в… таком-то году. Мой отец…»
Долго я сидел над этим портфелем, не зная, что с ним делать.
Дома у нас, конечно, и без того было не повернуться. Антресоли – они остались от предыдущих жильцов – были и так забиты до отказа, в шкафах тоже было негде, я вроде сунул портфель на балкон, но там он за один день покрылся таким толстым слоем страшной жирной пыли, что я тут же достал портфель обратно и засунул под ванну. Там уже жил один совершенно ненужный предмет – отцовская двухпудовая гиря, с ней папа занимался в молодые годы, и я упорно перевозил ее с квартиры на квартиру.
Портфель долго еще продолжал быть яблоком раздора. Двухпудовая гиря твоего папы тебе дорога как память, говорила Ася, я это понимаю, хотя ты сам поднять ее даже не в состоянии. Твой архив, распиханный по коробкам, это огромный пылесборник, а у нас маленькие дети, и у них может быть аллергия на пыль. Теперь эта рукопись, найденная на помойке, которую ты за год не удосужился прочесть, чтобы рассказать мне, о чем все же она, эта повесть чьей-то жизни. А? О чем она? – так заканчивала она свою тираду и уходила на кухню.
Да, действительно, за целый год я не нашел времени, чтобы все это прочесть.
Но когда вопрос в очередной раз встал ребром, я стряхнул пыль с тетрадок и медленно начал читать.