– Уж не собираетесь ли вы на этом основании лишить моего ребенка пайка? – Шурочка вздохнула, будто воздухом захлебнулась. – Когда мы с Аристархом работали вместе, я и знать не знала, что он бывший заключенный. После революции он предложил поехать подальше от Петербурга. Сам-то до Каркаралинска даже не доехал, умер от тифа в поезде.
Жумат загородил от нее, как школьник, горсткой ладони листок и долго что-то записывал. Пока он трудился, Шурочка горько пожалела, что высказалась резко. С самого начала этого лета стояла такая засуха, что сомнений уже не осталось: урожая не будет. Пересохли даже каркаралинские колодцы, и на ее огороде, которым они с Гришей кормились последние три года, тоже все погибло. Осталась единственная надежда не умереть с голоду – жалкий паек.
– У меня есть основания полагать, что вы приехали в Степной край, чтобы пополнить ряды белогвардейской сволочи, – бесстрастно произнес Жумат.
Брови Шурочкины подлетели, лоб разрезали горизонтальные морщины.
– Жумат Тургунбаевич, помилуйте! – Она рванулась к нему, завозилась, опять села на место. – Я носила уже тогда сына. Со мной ехали двое стариков – Аристарх и еще одна актриса из нашей труппы. Ну какие из нас белогвардейцы? Да и вы ведь уже два года как прогнали отсюда Колчака.
– Актриса? Вы что, работали в театре?
Она бросила на Жумата косой взгляд и уставилась в пол. Шурочка только что отвечала ему и на более трудные вопросы, но почему-то именно теперь по-настоящему растерялась. Какой ответ будет правильным? Разрешается ли быть актрисой в этой новой реальности?
Подняла глаза, кротко кивнула. Жумат тут же смял бумажку со своими заметками, швырнул в мусорное ведро. Отчего-то Шурочке показалось, это хороший знак.
– Я взял вас на карандаш, Александра Николаевна. Биография у вас неблагонадежная. Но разрешение на работу я вам пока выдам. Бесплатный паек вы с сыном получать сможете. Он стандартный: 100 граммов хлеба, 2 грамма сахара, 2 грамма соли, 17 граммов мяса на взрослого. Ребенку меньше.
Шурочка вскочила и собиралась броситься ему в ноги, но он остановил ее строгим взглядом.
– Каждую неделю вы будете являться ко мне для воспитательной беседы и продлевать ваше разрешение. Возможно, продлевать.
Она улыбнулась ему самой обворожительной улыбкой, на какую только была способна.
Начиная с прошлого, 1920 года тифозных больных стало меньше. Но полностью проклятую заразу победить пока не удалось. Мечеть и церковь Каркаралинска давно уже не действовали по прямому назначению – в них устроили лазареты. Больше всего Шурочка боялась, что учтут ее военный опыт и направят туда медсестрой. Она чудом не заболела в поезде вместе с Тамарой Аркадьевной и Аристархом. Нелепо было бы заразиться теперь, после всего, через что она прошла. Но ей повезло снова: она была молодой матерью, и ее пожалели. Как будто пожалели.
Она получила наряд на работу, которая все равно вертелась вокруг тифа и оказалась даже тяжелее, чем уход за тифозными. Прожаривала одежду больных в печах-вошебойках, рубила и таскала дрова, убирала мусор и нечистоты, рыла братские могилы. Руки ее уже на третий день такого труда опять стали золотушными. Шурочку это даже повеселило: напомнило о прошлой жизни, в которой она была нежным и невинным столичным пион– чиком.
Маленького Гришу приходилось оставлять на весь день одного. Привязывать здоровенный камень себе на сердце, а самого сыночка – на длинной веревке к ножке кровати. Чтобы никуда не убежал, не забрался, не расшибся. Как он рыдал, когда Шурочка уходила рано утром! Главным Гришиным утешением стали его собственные козявки, которые он расклеивал на стене над кроватью. Они напоминали плывущие облака, в которых можно было угадывать образы и смыслы. Вот пес, вот дерево, вот горшок. Множество самых разных изображений – смотря под каким углом взглянуть, как именно прищуриться. Составление воображаемых козявочных картин могло довольно долго отвлекать его от едкого чувства ненужности миру в лице мамы. Но не на весь день, и потому приходилось много спать.
Зато вечером Гриша всегда был полон энергии. Несся к Шурочке на пестром своем поводке, обнимал. Глаза ее слипались, пока она кормила его ничтожным пайком и купала, экономя воду. Ел он будто специально очень плохо, долго. Пачкал все драгоценной этой мерзкой едой, капризничал. Словом, пытал обессиленную Шурочку медленно, изощренно. Потом, как назло, не хотел засыпать, и она терпела, сколько доставало сил, а потом цыкала, чтобы он замолчал, и под тихое нытье выключалась до рассвета.