Это великолепно. Изумительно. Необыкновенно. Мне не хватает слов.
В детстве я ждала звездопада с почти мучительным нетерпением. Да я почти всего ждала с мучительным нетерпением. Все казалось лучше, чем настоящее. Оно было только для того, чтобы ждать или жалеть, такой мостик между вчера и завтра, между прошлым и будущим, между ностальгией и нетерпением. Еще не достигнув ожидаемого, не пережив его, я уже бывала охвачена неистребимой меланхолией. Я пыталась что-то с этим сделать, медитировала, глотала книги по личностному развитию, но даже если я и научилась ценить ожидание как пролог к желанному моменту, на следующий день меня всегда накрывает горькое похмелье.
Итак, каждое лето я с нетерпением ждала ночи звездопада. Это всегда означало часы общения с Мимой, а еще ослепительное зрелище: танец падающих звезд. Мима сначала приводила нас сюда, к Па-де-Ролан, чтобы освежиться и перекусить, а потом вела на вершину холма, подальше от всякого светового загрязнения, и ставила свой телескоп. Мы смотрели на планеты, туманности и галактики, а потом ложились на землю. Я всегда загадывала одно и то же желание, когда падающая звезда прочерчивала небо. Мысленно, чтобы оно не потеряло свою силу: «Я хочу, чтобы моя сестра, моя бабушка и моя мама были счастливы всю жизнь».
Позже, когда тучи здравомыслия обложили небо детства, в наши наблюдения вкралась тревога. Я представляла себя крошечной, ничего не значащей под этой безбрежностью. Звезды, в большинстве своем давно погасшие, напоминали мне о нашей мимолетности. В отрочестве я покончила с этой традицией, невольно лишив бабушку удовольствия приобщать нас к своей страсти. Три или четыре года назад я заехала за Мимой августовским вечером и отвезла ее в Итсассу. Она не удивилась, как будто ждала меня. Когда мы приехали на место, я увидела, что она плачет, стараясь скрыть слезы.
Это зрелище всегда головокружительно, пора бы привыкнуть, но оно снова действует на меня магически.
– Еще одна! – кричит Эмма, показывая пальцем в небо.
– Я уже не знаю, про кого загадывать желание!
– Загадай про меня.
– Уже. Я загадала, чтобы ты перевоплотилась в посудомоечную машину. Так ты сможешь бросать неправильно сложенные ножи в глаза тем, кто их неправильно сложил.
Она расправляет плечи.
– Знаю, я бываю немного жесткой.
– Подруга, тверже тебя только титановый сплав.
– Но ты же знаешь, ножи плохо промываются лезвием вниз. Это как тарелки: если их ставить слишком близко друг к другу, вода между ними не проходит, логично же!
– Кажется, ты даже тверже титана.
Эмма хохочет.
– Знаешь, кто был таким? – спрашивает она.
– Гитлер?
– Пф-ф-ф… Папа. Когда мы приходили к нему, обувь надо было ставить перпендикулярно стене, иначе он требовал поправить.
– Я совершенно этого не помню.
Волна грусти накрывает меня.
– Я вообще его плохо помню.
– Это нормально, тебе было шесть лет. А мне одиннадцать, поэтому я накопила больше воспоминаний.
– Расскажи.
Она наливает себе вина и ложится лицом к звездам.
– Он быстро ездил. Помню, как я боялась, особенно когда он вписывался в поворот перед самой нашей улицей. Я была уверена, что в этом месте однажды умру. Он слушал Джонни Холлидея, знал его песни наизусть, постоянно пел маме «Que je t’aime»[6].
– О да! Я это помню!
У меня в голове складывается картинка поразительной четкости. Вижу, как я сижу за белым пластиковым столом, почти чувствую голенью холод от металлической ножки. Мы только что поужинали, мама стряхивает с тарелки остатки еды в мусорное ведро. Моя тарелка еще полна (я уже тогда не любила зеленую фасоль). Я должна доесть, если хочу выйти из-за стола, так сказал папа. Он встает, обнимает маму и начинает петь: «Как я тебя люблю, как я тебя люблю, как я тебя люблю!» Мама закатывает глаза, но он не унимается, и она звонко смеется.
– Я помню его кожаную куртку, – говорю я. – Я обожала ее запах, когда он целовал меня, приходя с работы.
– Когда приходил.
– Он не всегда приходил?