– Постой, проверю. Нет, мы не уехали.
– Разве вы не должны были уехать вчера? – спрашивает Женевьева, которую никакой шуткой не проймешь. – Не думайте, мы вас не выгоняем, мы пришли кое за какими вещами.
– Но раз уж мы здесь, заберем у вас ключи. Вы тут ничего не разворотили?
Это не дядя, это клещ.
– Я только сломала туалет, – отвечает Эмма. – Мы поели острого, унитаз расплавился.
Они не реагируют. Эмма единственная, кого они раньше удостаивали своей милости, но сегодня она не внушает им доверия так же, как я.
Они наливают себе кофе, усаживаются за стол, открывают журнал с телепрограммой и начинают заполнять клетки кроссворда. Явно решили остаться до нашего ухода. Я пользуюсь случаем, чтобы сделать то, что должна была сделать уже давно.
– Держи, дядя, – говорю я, протягивая ему монетку.
– Что это?
– Я возвращаю тебе двадцать сантимов, которые ты одолжил мне в августе девяносто третьего года и с тех пор регулярно требуешь вернуть. Я подсчитала, что с конвертацией франка и учетом инфляции я должна тебе ровно 4,8 евроцента, но, скажем, я начислила проценты.
Он берет монетку и благодарит меня. Второе дно не дано ему от рождения.
Эмму я нахожу в спальне, она разговаривает вслух.
– Что ты делаешь?
– Я благодарю каждую мелочь в доме, как нам советовала новая владелица.
Естественно, я над ней смеюсь. Но сама незаметно тоже обхожу дом, чтобы сказать ему спасибо.
Ванной – за битвы «чур, первая» с сестрой, за то, как Мима мыла нам голову, за витавший здесь запах, за биде, в которое я тайком писала, когда туалет был занят.
Папиной комнате – за все ночи, за все сны, за девические горести, за Миму, которая скреблась в дверь, чтобы разбудить меня.
Спальне дедули и Мимы – за кровать-трамплин, за стенной шкаф, в котором мы прятались, за выдвижной ящик с волшебными шарфиками, за те ночи, когда дедушка с бабушкой делали вид, будто не замечают, что я забралась в кровать между ними.
Кухне – за ньокки, за сабайон, за Миму в переднике, за кастрюльку из-под шоколада, которую разрешалось вылизать, за вечные
Гостиной – за китайские шашки, в которых Мима жульничала, за вечера перед телевизором под теплым пледом, за сидение у Мимы на ручках в кресле, за брызги солнца на полу, за гонки вокруг стола с кузенами, за чугунную батарею, к которой я прижималась зимой, за голос Мимы, за голос дедули, за папин голос, за голоса всех моих близких, кого больше нет.
И мы уходим.
9:12
Эмма проводила меня домой. На скутере не хватило места, чтобы увезти все вещи Мимы, которые мы взяли себе.
– Давно ты здесь живешь? – спрашивает она.
– Два года.
– Эта квартира больше прежней, здесь тебе должно быть лучше.
– Да, мне здесь хорошо. Ладно, не буду тебя выставлять, но, если не хочешь опоздать на поезд, не задерживайся.
– Знаю. Но я…
Она умолкает, с минуту стоит как вкопанная, потом обнимает меня. Крепко. Очень крепко.
– Это смахивает на убийство, Эмма. Ты задушишь меня.
Она ослабляет хватку и смотрит мне в лицо:
– Ты обещаешь, что скоро приедешь? Дети будут рады тебя видеть.
– Обещаю. Ну же, беги, пока я опять не развела сырость.
Она обнимает меня в последний раз, целует в щеку и уходит.