— Подумаю я. Посмотрю на ваше поведение, а там… будет видно, — проворчал воевода, поневоле растроганный бурными эмоциями, проявленными обоими только при одном намеке на изгнание из сотни.
— Быть по сему! — Константин глухо хлопнул ладонями по резным подлокотникам княжеского кресла, утверждая тем самым церковное и военное наказания.
Затем князь подозвал Епифана, что-то шепнул ему на ухо.
— Грех-то какой, княже, — опасливо покосившись на отца Николая, попробовал возразить Епифан, но, повинуясь повелительному окрику князя и бурча себе под нос что-то невразумительное, поплелся исполнять повеление.
— И чтоб как можно быстрее. Сам займись, никому не доверяй, — громко распорядился Константин, поторапливая стременного.
«А вот насчет греха он вообще-то в самую точку угодил. Как бы мне отче всей обедни не испортил», — мелькнула у него в голове мысль, и он постарался удалить отца Николая. Предлог был самый что ни на есть благовидный — изучение закона божьего с юным княжичем.
Подсудимые между тем по-прежнему стояли на коленях, с надеждой посматривая на князя — может, все-таки смилостивится и оставит в дружине. Махнув им рукой, чтобы поднялись, Константин хмуро заметил:
— А что до вашего пребывания в воях у воеводы моего, то об этом мы с ним еще помыслим и к вечеру решим, а пока постойте да подумайте. — И переключился на купцов, обратившись к ним с длинной речью.
Те хоть и притихли, но чувствовалось, что это ненадолго, поскольку такими мелкими карами они остались недовольны. Однако их попытки вставить свои реплики успеха долго не имели, ибо пауз в княжеском монологе не было вовсе. Отвлекающий маневр был Константину необходим, чтобы потянуть время в ожидании выполнения своего приказа.
Позже новоявленный оратор и сам удивлялся такому красноречию, а главное — памяти, которая услужливо вытащила на свет божий для своего владельца все имена и прочие подробности, упомянутые им в одной из своих работ аж десять лет назад. Это было, когда он всерьез нацелился на кандидатскую и добросовестно стряпал научно-популярные статьи, а также монографии и другие серьезные труды, доказывая в первую очередь самому себе, что головой он не только ест и курит, а еще и… В общем понятно.
А так как предстоящая кандидатская была посвящена столь любимому Константином Средневековью, то и все его работы тоже относились к этой эпохе.
Впрочем, защититься у него не получилось. Нет, его не зарубили на диссертационном совете, просто как-то так вышло, что вначале он слегка охладел к диссертации при виде очаровательной юристки Оленьки, затем отложил свой труд в сторону из-за рубенсовских форм любвеобильной поварихи Танечки, а позже и вовсе забросил, увлекшись могучей статью Людочки с фабрики «Гознака».
Время от времени — в основном это происходило в перерывах между сменами объектов поклонения — он все-таки возвращался к уныло пылящейся на полке работе, всякий раз твердо обещая самому себе, что уж теперь-то ни за какие женские прелести, как бы ни были они велики и обильны, не отступится от начатого, пока не доведет все до ума.
Пыла хватало от силы на пару недель, после чего очередной крутобедрый и пышногрудый соблазн в виде корректорши Женечки, телефонистки Мариночки, стоматолога Ниночки или работницы метрополитена Риточки властно уводил несостоявшегося соискателя ученой степени совершенно в противоположную сторону. В конце концов во время ремонта квартиры все наработки оказались и вовсе далеко-далеко на антресолях, да так там и остались.
Работа же, столь пригодившаяся ему ныне, посвящалась культурному влиянию восточной научной мысли на развитие науки в Западной Европе. Из нее он сейчас и черпал обеими пригоршнями все то, что сумел сохранить за прошедшие годы в своей памяти, щедро рассыпая все это перед удивленными такими обширными познаниями купцами.
Начав с Ибн-Сины, причем назвав именно его арабское имя[132], он тут же перешел к Ибн-Зохру[133] и тоже, польстив Ибн аль-Рашиду, произнес его арабское, а не искаженное европейцами имя ученого. Не давая почтенному купцу опомниться и выразить бурный восторг от столь глубоких познаний русского князя в научных изысканиях его соплеменников, Константин плавно перешел на астрономов и философов, высоко отозвавшись о трудах Ибн-Тофейля, Аль-Батраки и Аль-Фараби, после чего, патетически подняв руки, заявил, что только далекие потомки спустя столетия смогут по заслугам оценить титанический труд великого Аль-Суфи[134].
Заметив неподдельное изумление на лице арабского купца, уже с полчаса сидящего перед князем с полуоткрытым ртом, Константин решил, что этот готов, и немедленно переключился на соплеменников Исаака бен Рафаила.