Первые дни дочка Лесенцова разделяла с Лютиком прогулки, показывая ему свои любимые деревья и лавочки, привязанные на цепь, словно они могли убежать.
Но потом вдруг объявила, что гулять больше не хочет: в парке грязно и пахнет.
Однажды с утра дочка по обыкновению расчёсывалась на кухне – звук продираемых расчёской волос был такой, словно кто-то шёл по снегу.
Лютик ещё спал.
Жена не выходила из комнаты.
Лесенцов некоторое время вслушивался в этот снежный перехруст, и, что-то предчувствуя, пришёл к дочери.
Дочь была строга.
– Пусть он уедет, – сказала твёрдо. – Мне не нравится, что он с нами живёт.
Лесенцов ощутил, как к лицу его мгновенно прилила очень горячая кровь.
Досчитав до десяти, смирил себя.
– Зачем ты так говоришь, моя? – мягко спросил он.
– Мама сказала, что Лютик будет жить с нами. Вместо тебя. Я не хочу.
– Мама пошутила, – сказал Лесенцов ещё тише.
– Пусть он уедет, – упрямо повторила дочь. – Он здесь не нужен.
– Почему?
– Он стрелял в людей, хотя не имеет на это права.
– Это тебе мама сказала?
– Нет, я сама знаю.
– А я? Я имею право?
– Ты взрослый. А он почти мой ровесник.
– Нет, он старше.
– Он старше только по годам, – стояла дочь на своём. – Он смотрит со мной мультфильмы.
– Я тоже…
– Нет, ты никогда не смотришь со мной мультфильмы, – крикнула дочь и ударила кулачком левой руки по столу. – Пусть уедет.
Лесенцов поднялся и прошёл по коридору, ещё не зная, что хочет сделать: послушать, проснулся ли в отведённой ему комнате Лютик, или закрыться в своей, и сидеть там, закусив губу.
Зашёл в ванную и, не закрывая дверь, начал, едва намылив лицо, бриться.
Станок был старый и корябал щёки, но Лесенцов терпел, с интересом ожидая, когда выступит кровь.
Задубевшая кожа отказывалась кровоточить.
Боковым зрением он увидел вставшую в дверях дочь.
– Папа, прости, – сказала она. – Я ещё маленькая, а уже такая глупая. И злая.
– Добрая.
– Злая.
– Самая добрая в мире, – сказал Лесенцов, и встал на колени, распахнув руки.
Дочка сделала шаг навстречу. В руке она так и держала расчёску.
Работяги
Лейтенант Вострицкий чувствовал себя так.
До войны он вроде бы тоже жил: нарисованный размашистыми и не слишком точными штрихами.
Но если вглядываться в пёстрый рисунок его довоенной судьбы – понять толком, что́ у него за лицо, на каких мышцах крепилась улыбка, по какому такому поводу любили Вострицкого женщины, – было нельзя.
Помнилось детство, несколько ярких картинок юности, армейская служба, перестрелки в чеченских селеньях… но после армии Вострицкий отдался на волю судьбы – и не факт, что своей, – его то ли влекло, то ли волокло, – по итогам он сам не сумел бы себя сформулировать.
Когда б потерялся – отчаялся бы дать свой портрет в службы розыска: ну, руки, ну, ноги, два глаза… Приметы-то есть?
Не было примет.
Едва заехав на территорию неподконтрольного Донбасса, движимый невнятным порывом, Вострицкий удалил все прежние номера в мобильном – чтоб ничто не связывало его.
Потом, когда нужно было что-то перетащить с большой России, или с кем-то посоветоваться, или кого-то найти – всякий раз злился на себя, обзывал дураком; но, в сущности, он не слишком жалел о содеянном.
Если приходила ласковая или раздражённая смска на телефон – гадал, какая из его бывших подруг это написала, – и, подавая пробный ответ, получал другую смс, только запутывавшую ситуацию. Это была забавная игра – которая, впрочем, скоро надоела и ему, и людям по ту сторону.
Он становился всё очерченней – все иные спутались и постепенно исчезли.
Донбасская война нарисовала его.
Появились морщины, линии рук, отпечатки шагов. Он обветрился, обтрепался.
Теперь точно знал звук своего голоса.
Посреди лица распустились степной пылью тронутые глаза.
Когда Вострицкий этими глазами спустя четыре донецких года случайно увидел свои прежние фотографии – его почти замутило: словно он везде там был голый, белый и застигнутый врасплох.
Однако и война, обратившаяся в долгострой, со временем увязла в самой себе.
Вострицкий весь оброс могилами – и, в одно из похмелий, вспоминая здешние приключения – поразился: куда не поверни – утыкаешься в крест.
Хорошие были пацаны.
Но когда перестаёшь чувствовать что-то на похоронах – это хуже, чем когда ложишься с когда-то самой желанной.
Вострицкий съехал с Донбасса в один день – так же скоро, как заехал.
Бабка его жила в тульской деревне – в доме, оставшемся от деда: человека ловкого и деятельного, даже умершего по дороге к очередной сделке. Некоторое время инерция его жизни и какие-никакие накопления позволяли вдове скромно жить, но сквозняки, дожди и холода взяли своё – за время отсутствия Вострицкого усадьба пришла к упадку.
Давно уволенный с работы, Вострицкий явился к бабке.
Бабка онемела от счастья: Вострицкий был точь-в-точь дед – огромный, с руками, с морщинами, весь пахнущий мужиком и победой.