Это были совершенно разные люди: Киреевский был воплощением кротости и внутренней гармонии, Леонтьев, наоборот, при личной глубокой доброте, был с молодых лет обуреваем многими страстями, на борьбу с которыми ушла вся его зрелая жизнь. Началом этому послужило чудо исцеления его от холеры в Салониках. Он тогда же хотел принять монашество, но афонские старцы, о. Иероним и о. Макарий, не согласились его постричь, находя это преждевременным.
Медик, дипломат, философ, литератор и под конец — монах, Константин Николаевич был человеком исключительной глубины и блеска ума. Как о нем выразился Бердяев, «К. Леонтьев был необычайно свободный ум, один из самых свободных русских умов, ничем не связанный, совершенно независимый»305. Между тем он при жизни не встретил в русском обществе ни признания, ни понимания. «Может быть, после моей смерти обо мне заговорят, — сказал он, — а, вероятно, теперь на земле слава была бы мне не полезна, и Бог ее мне не дал». Розанов выразился о нем так: «Прошел великий муж по Руси и лег в могилу. Ни звука при нем о нем. Карканьем ворон он встречен и провожен». Какая же была тому причина? Тот же Розанов в той же статье в «Новом Времени», посвященной вышедшему тогда сборнику по случаю 20-летия со дня смерти Леонтьева, говорит о нем следующее: «Вот эта нравственная чистота Леонтьева — что-то единственное в нашей литературе! Все (почти и великие!) писатели имеют несчастное и уничижительное свойство быть несколько “себе на уме”, юлить между Сциллою и Харибдою, между душой своей и массою публики, между литературным кружком, к коему принадлежат, и ночными своими думами “про себя”: ничего подобного не было у Леонтьева с его “иду на вас”. Он шел сразу на всех!».
По образованию он был медик и прикладывал специально патологические наблюдения и наблюдательность к явлениям мировой жизни, и прежде всего, будучи эстетом, он понимал все явления пошлости и измельчания, как симптомы конца и увядания культуры. «К. Леонтьев, — говорил в 1926 г. Бердяев, — уже более 50 лет тому назад открыл то, что теперь на Западе по-своему открывает Шпенглер». И далее говорит Бердяев о Леонтьеве: «Он острее и яснее других почувствовал антихристову природу революционного гуманизма с его истребляющей жаждой равенства».
Знаменитая теория о «триедином процессе развития» жизни государства блестяще изложена Леонтьевым в лучших философских публицистических произведениях его — в «Византизме и славянстве» (1875) и посмертном «Среднем европейце как идеале и орудии всемирного разрушения» (1872-1884).
Иногда он надеется, что после того как человечеством будет испытана «горечь социалистического устройства», в нем начнется глубокая духовная, религиозная реакция, и тогда в самой науке явится «чувство своего практического бессилия, мужественное покаяние и смирение перед правотой сердечной мистики и веры». Но в год своей смерти в статье «Над могилой Пазухина» он крайне пессимистически выражает взгляд на будущее: «... Русское общество, и без того довольно эгалитарное по привычкам, помчится еще быстрее всякого другого по смертному пути
Леонтьев был человеком строго православным, исповедуя византийское, филаретовское, оптинское Православие. И спрашивается, может ли нечто отличное от этого Православия называться по справедливости православным?
Леонтьев говорит: «Византийскому православию выучили меня верить и служить знаменитые афонские духовники Иероним и Макарий... Лично хорошим, благочестивым и добродетельным христианином, конечно, можно быть и при филаретовском, и при хомяковском оттенке в православии; и были и есть таковые... А вот уже
Где же признаки «своеобразия русского Православия»? Где же расхождение между серафимовским и филаретовским Православием?