Я опять вжалась в кресло. Гори всё синим пламенем, больше не спрошу!
Заколдованная какая-то река! Но тут началось Чёрное море, а вскоре и Одесса.
…Домой я летела тем же самолётом. Мои любимые одесситы с присущим им размахом провожали меня весь предыдущий вечер, поэтому чувствовала я себя невыспавшейся и больной. Желание было одно: отоспаться за время полёта.
Рядом устроились мужчина с женщиной. Я прикрыла глаза и вдруг услышала голоса. Приподняв усталые веки, увидела сначала только две пары длиннющих ног. Выше, выше, а там – два высоченных блондина со сверкающими улыбками. Мои соседи зашевелились и уступили свои места.
– Я Стасис, а это Вергилиус! Мы из Каунаса!
– Господи, – думала я тоскливо. – Причём тут Одесса! Меня правильно Додик в самолёт затолкал? Но вежливо улыбнулась, мол, очень приятно, Лена.
Великаны расселись и Стасис, улыбаясь, ткнул пальцем в обшивку самолёта:
– Видите люк? – произнёс он с непередаваемым литовским акцентом. – Он как раз в шестнадцатом ряду. Здесь промежуток между креслами побольше, иначе мы не помещаемся. Приходится людей просить.
– Да, вы большие… А почему из Одессы летите? Можно же через Москву? – спросила я безнадёжно: пути Аэрофлота казались мне неисповедимыми.
– А у нас командировка в Одессу, а потом в Алма-Ату.
Ну вот, уже легче, значит, я ещё не совсем потеряна для географического общества.
– Горы наши увидите.
– Что нам все говорят: горы, горы! Подумаешь!
Стюардесса разносила напитки.
– Стасис, мне два стаканчика!
– О. да ты погуляла вчера? На, держи. Вы, русские, много пьёте.
Я чуть не поперхнулась, но крыть было нечем: действительно погуляла.
– Всё пьёте и пьёте… Все русские много пьют. Не хотим мы с вами жить, – беззлобно ворчал Стасис.
Я пожала плечами: лично я не держу. О чём спорить? Я хочу спать.
… Проснулась я, когда появились горы. Глянула на Стасиса и увидела в его глазах такую гамму чувств! От недоверия к восхищению. Гордо фыркнула и пошла к выходу. На трапе остановилась. Выдохнула. «Вот и я, город мой, вот и я».
23. С улицы Бебеля
В самом центре Одессы, на бывшей улице Еврейской, а ныне имени товарища Августа Бебеля, я ползала на карачках по грязному коридору коммуналки и мыла полы. Ясное дело, что в мои планы данное мероприятие не входило, но общим собранием местной Вороньей слободки было постановлено, что, раз я живу тут уже больше трёх недель, то должна принимать участие в жизни местной коммуны. Да и не вежливо как-то было мне, двадцатилетней, спорить с тремя бабками.
Эта старая квартира в дореволюционном доходном доме с облупившейся лепниной и невероятными для меня пятиметровыми потолками была классикой жанра. Ни до, ни после не довелось мне пожить в таком густом замесе интриг и страстей. Мой приезд в Одессу внёс в более или менее устоявшуюся жизнь аборигенов ветерок свежих эмоций и разбередил старые, поутихшие было обиды.
Ну что ж, мне не трудно. Правда, орудовать шваброй я так и не научилась: то в углу не получалось толком промыть, то плинтус никак не отмывался. Поэтому я отложила деревянную швабру и стала мыть, как привыкла. Нужно было помыть два длинных коридора, кухню и, прости господи, туалет.
В самом конце первого коридора находилась комната Таньки. Ну, не Таньки, конечно, а Татьяны Николаевны. Она была самой старой из местных бабок, ей катило уже под восемьдесят. Но Олька с Додиком, к которым я приехала в гости, называли своих бабок Танька, Манька и Любка. Между собой, естественно. Ну, и я туда же. Так вот Танька, как мне для общего понимания ситуации объяснил Додик, была москвичкой и ярой коммунисткой. У неё был взрослый сын, который жил в Москве. Когда-то, очень давно (когда никто из ныне живущих не помнил) она оказалась в Одессе, да так тут и осталась.
Бабуля, наверное, была из первых комсомолок: всегда суровая, с поджатыми губами и пронизывающим взглядом. И не захочешь, а почувствуешь себя контрой и второй раз вступишь в комсомол. Не знаю, общалась ли она с остальными бабками, но нас она своим вниманием не удостаивала. Она проносила мимо нас своё монументальное тело, вообще не поворачивая в нашу сторону свою седую, коротко стриженую под горшок голову.
Но в основном она почти безвылазно торчала в своей комнате, и, как зло острили соседи, писала на всех доносы. Может, и писала. А, может, и напраслина всё это. Мы не знали. Да и неинтересно никому это было. Живёт себе бабка, и живёт. Вроде, никого из местных на допросы не таскали, и слава богу.
Вот и сейчас, ползая с тряпкой под её дверью, я слышала шаркающие шаги, звяканье посуды, шуршание бумаги… Там происходила и проходила жизнь старой, забытой всеми московской коммунистки, занесённой историческими ветрами в солнечную Одессу. Непонятная мне и загадочная жизнь.
Так… А вот и комната Маньки. Ну, строго говоря, ни Манькой, ни даже Марией она не была. Никого из живущих в коммуналке не интересовало её настоящее еврейское имя, а Манька и не настаивала. В случае крайней нужды обращались к ней по-простецки – тётя Маша, что для меня, церемонной и благовоспитанной алма-атинки, было как ножом по сердцу.