Сейчас он уже не занимается арктической флорой и перешел на растения, которые приспособились не к холоду, а к засушливому климату. Он только что провел несколько месяцев в Ливии и рассказывает массу интересного про пещеры с изображениями людей и животных по всем стенам, про каменистую пустыню, где ветер гоняет камни, как мячики для гольфа, а приглядишься – и видишь, что каждый камень – орудие, оставшееся от неолитической цивилизации, которая погибла тысячи лет назад. Клятвенно заверяю: его одежда пахнет дымом от верблюжьего кизяка. Камфорт глаз с него не сводит. Она так счастлива, что мне завидно.
Он был в центре внимания, но дядя Ричард, конечно, тоже впечатляющая личность: держится внушительно, с достоинством, но в глазах проскакивает искорка, и есть в нем что-то домашнее. Естественно, я сказала ему про твой роман, и он хочет с тобой познакомиться. Увы, он, как и Лайл, не вполне приучен к правилам поведения, которым требует следовать Чарити. После ужина мы перешли в гостиную, Чарити объявила, что сейчас будет музыка, Сид поставил “Форель” Шуберта, но дядя Роберт и Лайл продолжали разговаривать про будущую книгу о древних цивилизациях Сахары и о привычных к сухому климату растениях, которые давали пищу этим людям и их животным. Уже звучит музыка, мы все сидим чинно, положив руки на колени и почтительно опустив глаза долу, а эти двое по-прежнему ведут беседу. Чарити им: “Дядя Ричард! Лайл!
Этих обитателей форпоста культуры в сельской глуши я мысленно сравнивал с британцами, которые остаются британцами в заморской колонии. С большинством этих людей я еще даже не был знаком, но меня уже к ним тянуло, точно домой. Детали, вызвавшие у Салли изумление – жесткие кровати, жесткие стулья, грубо обработанные стены, простое мыло, никакого алкоголя крепче, чем херес, – не избавляли меня от ощущения, что эта простота куплена задорого и поддерживается сознательно, что эта естественность столь же искусственна, как Малый Трианон, что светская жизнь кипит здесь беспрерывно.
Вычеркивая дни в календарике, я жил депешами из Аркадии. На какое-то время приехала мать Сида, ее поселили в гостевом доме вместе с Салли: самая мягкая женщина на свете, писала мне Салли, настоящая
Миссис Ланг уехала, но ужины и пикники шли своим чередом. А я – я вставал в шесть и три часа проводил за пишущей машинкой до первых учебных занятий. Пытался писать и во второй половине дня, но, даже голый выше пояса, я плавился от жары Среднего Запада, рука прилипала к лакированной столешнице, от потных пальцев на бумаге оставались пятна. Еще день, еще, еще, еще день, неделя. И почти ежедневно – письмо, сообщавшее, как много я теряю. В те дни, когда не было письма, я умирал. Когда приходило сразу два, я сбегал под дерево и там читал не спеша, ощущая под босыми ногами траву.
Порой какая-нибудь деталь заставляла меня задуматься. Упоминание о полуночном купании, к примеру: холодящий ветерок от Сида. Я несколько дней, помоги мне боже, задавался вопросом, были ли на них купальные костюмы. Я с возмущением и страхом представлял себе это купание нагишом в то время, когда мне приходится вкалывать, несмотря на жару: растолковывать школьным учителям элементы английской литературы от “Беовульфа” до Томаса Харди. Что если, выманив мою жену из безопасных пределов моей досягаемости под предлогом экономической помощи нам и заботы о ее здоровье, этот наш друг злоупотребляет ее симпатией и доверием? Я уже тогда был в достаточной мере писателем, чтобы вообразить все это в красках: любезности, взгляды в глаза, беглые прикосновения, моменты вдвоем на причале или веранде, когда рядом никого нет. О господи…
Будущее меня тоже заботило. Дюжина писем принесла только одну поклевку. Мной заинтересовался лютеранский колледж в Иллинойсе, и не исключаю, что я ухватился бы даже за эту возможность, если бы они прежде всего не хотели получить заверение, что я принимаю сердцем апостольский символ веры и Аугсбургское исповедание и разделяю принципы христианского высшего образования.